— Счастливый вы, дядя Артём, — в последний свой приход сообщила ему Машенька. — Любите… и вас тоже любят.
— Я — счастливый? — Артём даже рассмеялся. — Это новость для меня.
— А вот меня никто не любит, — со вздохом продолжала она. — Правда, и я никого не люблю, но жить без этого как — то неинтересно…
— В книжке прочитала? — спросил Артём.
— Где вам, мужчинам, понять нас, женщин…
На неё без смеха невозможно было смотреть: маленькая, светлоглазая, с тёмными кудряшками на лбу, она печально подпёрла голову рукой и тяжко — тяжко вздохнула. Ну и артистка эта Машенька!
— Есть на свете одно существо, которое меня любит, — сказала она. — Это коза. И зовут её тоже Маша.
Машенька вставала с табуретки, печально говорила: «До свиданьица!» — и уходила, а Артём снова оставался наедине со своими невесёлыми мыслями. Он потерял интерес к строительству дома, плохо спал. Сидя у окна с книжкой, все время выглядывал, дожидаясь почтальона. И как только в синий ящик падали газеты, срывался с места и выбегал в сени. Но письма от неё не было.
В один из таких пасмурных осенних дней Артём почувствовал непреодолимую потребность к работе. Он принёс сверху мольберт. Тонкими гвоздями прибил отгрунтованный холст, разложил тюбики с красками, кисти и задумался… Нет, не над тем, что писать: он уже знал — это будет портрет Гаврилыча, — а задумался Артём о самом Гаврилыче. Достаточно ли он знает этого человека? Несколько месяцев проработали они бок о бок. Стоит плотнику отложить в сторону топор, приподнять голову, и Артём уже знает, что он сейчас скажет… Вот они, десятки набросков, эскизы…
Артём позвал Гаврилыча и провёл на холсте первый штрих углём. Плотник привык, что Артём рисует его, когда он работает, и даже не замечает этого, а тут его усадили у окна на табуретку и велели смирно сидеть. Правда, можно было разговаривать. Посидев минут десять, он вдруг сорвался с места и, пробормотав: «Погодь маленько…» — убежал. Вернулся через полчаса чисто выбритый, в каком — то нелепом полосатом бумажном костюме и красной рубахе, из широченного ворота которой сиротливо торчала худая морщинистая шея с пучком волос на кадыке. Даже редкие волосы на макушке намазал чем — то жирным. От его измятого обмундирования несло нафталином. Видно, только что из сундука достал, где все это добро лежало долгие годы.
Взглянув на его благостно — постную физиономию и напряжённые плечи, Артём рассмеялся:
— На кого ты, Василь Гаврилыч, похож стал?
— В этом пиджачке я на своей свадьбе гулял… — обиделся Гаврилыч. — А рубаха, верно, не моя — у шурина одолжил… Коли мой пиджак тебе не нравится, я у него шевиотовый костюм попрошу. Для такого случая даст.
— Ничего не надо просить, — сказал Артём, убирая кисти. — Надень снова то, что на тебе всегда, и, пожалуйста, волосы больше этой дрянью не мажь, ладно?
— Ты что ж, Иваныч, на посмешище меня будешь делать? — расстроился плотник. — Я слыхал, ваш брат рисует людей и вовсе без одёжи… Я на такой срам, хоть режь меня, несогласный. Это ты имей в виду.
— Я напишу тебя таким… Ну, каким я тебя вижу, — сказал Артём. — Дня через три опять попробуем. Только прошу, чтобы все как обычно. И карандаш засунь за ухо.
Когда Гаврилыч снова стал похож сам на себя, Артём приступил к работе. Плотник совершенно неожиданно отнёсся ко всему этому с величайшей серьёзностью. Сидел, как памятник, не шевелясь. Даже закурить не просил. И лишь спустя несколько дней стал привыкать и держаться все более свободно. Приходил он позировать всегда в назначенный час и трезвый. Работа продвигалась, но Артём был недоволен: по — прежнему что — то неуловимое ускальзывало от него. В такие дни он писал одежду, фон. Гаврилычу он портрет не показывал, хотя тот умирал от желания хотя бы раз взглянуть на холст.
Как — то во время сеанса он спросил:
— И куды ты его думаешь деть? В наш клуб и даром не возьмут…
— Возможно, в музее будет висеть твой портрет, — сказал Артём, хотя, честно говоря, такой уверенности у него пока не было.
— И люди будут глядеть на него? — Надеюсь.
— Они ж плеваться будут! Скажут, что за образина такая?
— Если так скажут, я этот холст на помойку выброшу.
— Рожа небритая, волосёнки кое — как торчат, гимнастёрка, побелевшая на плечах от соли…. Поглядят добрые люди и скажут: «Не приведи бог такую личность встретить в потёмках — можно и кошелька лишиться!»
— Я рабочего человека пишу… Вот на минуту отложил в сторону топор или рубанок и задумался.
— А что напишешь… Ну, подпись какую определишь под моим, значит, портретом?
— Василий Гаврилыч Иванов, плотник, — серьёзно сказал Артём. — Коротко и ясно.
Гаврилыч долго молчал, обдумывая эти слова. А потом, просветлев, сказал:
— Ну, коли так, валяй, тебе с горы видней! Закончив вчерне картину, Артём накрыл её чистым холстом и поставил в угол.
— Теперя — то можно глянуть? — спросил Гаврилыч.
— Не готова, — сказал Артём. — Погоди ещё немного…
С тех пор, когда Гаврилыч приходил в комнату, Артём часто ловил его задумчивый взгляд, устремлённый в угол, где стояла картина в подрамнике, прислонённая к дощатой стене. Но больше он не просил показать. А. сам без разрешения и не пытался подходить к ней. Гаврилыч был человек кристальной честности.
Несколько дней шел снег. Все кругом стало призрачно — белым. На тонких ветвях яблонь узкие пушистые дорожки. На круглых жердинах забора появились аккуратные белые шапочки, а вот на водонапорную башню мать — природа нахлобучила огромную папаху, из которой одиноко торчала трехпалая лапа громоотвода. Лишь на конусной трехгранной башенке вокзала снег не держался.
Каждое утро вместо зарядки Артём брал деревянную лопату и расчищал тропинку, ведущую к калитке. За ночь снег поднимался вровень с третьей ступенькой крыльца. Невозможно было открыть калитку. Гаврилыч теперь работал в помещении. Он оборудовал у окна небольшой верстак. Когда он строгал рубанком доски, стружка громко хрупала под его сапогами. Сарай и гараж они решили начать с весны, а сейчас обшивали досками коридор, делали чулан, книжные полки, лежанку возле русской печи. В избе пахло стружками, смолой, но былого удовольствия от работы Артём не ощущал. Иногда, застыв с молотком или рубанком в руках, он упирался взглядом в окно и надолго задумывался. Впрочем, если спросить его, о чем он думает, ответить не смог бы. Ни о чем он не думал. После того как отложил портрет Гаврилыча, снова пустота поселилась внутри. Унылая, щемящая пустота, которую ничем нельзя было заполнить.
Разнообразие вносили Женя и уроки рисования в школе. С учителями Артём так и не сблизился. Судя по всему, они считали его виновником того, что уехала Таня. Однако разговоров на эту тему не заводили. Приходя в учительскую, Артём здоровался — ему вежливо отвечали. Перебрасывался несколькими словами о погоде, брал журнал и уходил в класс.
Ребята рисовали с удовольствием, но больше во всей школе не было второго такого, как Женя. С мальчиком они подружились, и Женя теперь приходил, когда ему вздумается. Задания он исправно выполнял, несколько раз присутствовал, когда Артём писал Гаврилыча. В такие минуты его не было даже слышно. Сидел или стоял в сторонке и во все глаза глядел, как ложатся на холст мазки. У этого деревенского мальчика, впрочем, как и у многих других ребят, было необычайно развито чувство внутреннего такта.
Артём взялся за портрет Машеньки. В отличие от Гаврилыча её не нужно было уговаривать: девчонка готова была часами позировать. И держалась свободно, без умолку трещала. За сеанс Артём узнавал все поселковые новости. Сначала работа не клеилась, но потом он втянулся. Машенька позировала с двух до трёх, а потом убегала домой помогать матери по хозяйству, учить уроки. Этот час, когда в избу врывалась тоненькая ясноглазая девочка, раскрасневшаяся от мороза, был для него самым приятным за весь день.
Машенька не могла долго сидеть спокойно, но это не мешало Артёму. Когда появлялся Гаврилыч, в раскосых глазах её вспыхивали светлые блики, а лицо освещалось чуть смущённой мягкой улыбкой, отчего веснушки — они у неё и осенью не сошли — светлели. И когда Артёму снова хотелось поймать это понравившееся ему выражение лица, он сам приглашал плотника. Машенькино лицо было удивительно живым и восприимчивым к любому проявлению чувств. Заскрипит за окном снег — и она встрепенётся, ресницы задрожат, глаза вспыхнут, губы вытянутся в трубочку. Маша озабочена: не мать ли вышла на крыльцо? Вот сейчас позовёт её…