Изменить стиль страницы

А иногда Гаврилыч работал и что — либо рассказывал. Рассказывать он умел и помнил множество разных историй. Голос его, немного окающий, звучал ровно, спокойно. В образное повествование частенько вплеталось крепкое русское словцо.

Сегодня Гаврилыч был разговорчивым. Он выравнивал топором и рубанком настил для пола. Серая некрасивая стружка брызгала во все стороны. Доски были старые, но ещё крепкие.

— Ты хотел что — то рассказать про войну? — напомнил Артём, орудуя карандашом.

Когда Гаврилыч что — либо рассказывал, его лицо становилось живым, выразительным. В такие минуты Артём торопливо набрасывал портрет. Сначала плотник недовольно косил на него голубым глазом, потом привык и перестал обращать внимание.

— Про войну уйма книжек написана, в кино все время показывают, в телевизор… Чего только с русским солдатом не бывало на войне! А вот такой оказии, что со мной стряслась, хрен с кем бывало…

2

— До войны я работал на Севере, — начал свой рассказ Гаврилыч. — На одной большой стройке… Сначала на пилораме хлысты разрезал, потом плотничал. Когда началась война, меня в первый же день призвали в стройбат. Немцы мосты бомбили, а я чинил их, наводил понтоны. Сам знаешь, сапёрам в войну сложа руки сидеть не приходилось. Случалось, и цигарку запалить некогда. В тебя из пушки садят, самолёты бомбы кидают прямо на голову, а ты сидишь весь на виду и топориком тюкаешь… Три раза на переправе меня осколком скрабануло. Два раза в госпиталь без сознания приволокли, а один раз на ногах прошёл весь курс лечения. Это когда в задницу осколок угодил… Оно понятно, фронтовика такое ранение не украшает, так ведь снаряд дурак — сам не знает, где ахнет… А залепило мне на переправе через Великую, под Псковом. Я там мост наводил… Так вот осколочек — то был с килограмм весом. Веришь, сесть с месяц не мог. И спал только на пузе.

На реке Великой мы крепко зацепились и стали держать оборону. Наш стройбат стоял в деревушке Бегуны. Строили дзоты, землянки, рыли противотанковые рвы. Два раза в неделю ходил я в санчасть на перевязку. Это интересное место распухло, что квашня, в галифе не помещалось… Санчасть была верстах в пяти от нашей позиции. Дорога прямиком через бор сосновый. Как раз посерёдке давнишняя вырубка. Махонькие ёлочки да папоротник. Иду я, погода хорошая, тепло. Даже кой — где пташки попискивают. Справа пушки гукают, линия фронта там. Самолётики на огромадной вышине пролетают. И наши и ихние. То и дело «ястребки» схватываются с «мессерами». В аккурат у вырубки — то и догоняет меня «эмка». Комдивовская. Командир дивизии тоже был раненый, только в ногу. Ну и ездил в санчасть на перевязку. Шофера я знал. Ну, думаю, генерала к доктору везёт — и в сторонку чин по чину. Моё правило — держаться от начальства подальше. А «эмка» вдруг останавливается, Лешка Белозеров высовывает свою щучью голову, его так в дивизии и звали: Щучья Голова.

— Сидай, Василь, — говорит. — Знаю, в какое сурьезное место ты раненный, и поэтому садись рядом со мной, на командирское место. Тут помягче будет.

— А где же, — говорю, — хозяина оставил? — У комдива важное совещание. За доктором послал… Да ты сидай, не стесняйся!

Легко сказать — сидай! Я только и мог с грехом пополам на одной половинке сидеть. Ладно, думаю, дорога ровная, доеду. Идти — то тоже не сахар. Отдаёт аж в печёнку. Кое — как пристроился на генеральском сиденье, сижу помалкиваю. Лешка хоть и ефрейтор, а комдива возит. Большой человек. Он с комдивом запросто беседует, а я его и в глаза — то раза три видал, комдива, значит. Едем, Щучья Голова трещит как сорока. Уж о чем толковал, и не помню. У меня одна мысля в голове: «Скорее бы до санчасти…» Хоть и мягкое генеральское сиденье, а чувствую — из раны сочится сукровица.

— Ух, какой ты сурьезный человек, Василь, — скалит зубы Лешка. — Точно как мой комдив. И вид у тебя представительный… Один зад чего стоит! На — ко, надень!

Достаёт откуда — то генеральскую фуражку со шнурками, кокардой и нахлобучивает мне на голову.

— Вылитый генерал! Маршал… — хохочет Лешка. — Ты фуражку — то не снимай… Военврач из санчасти выскочит, честь тебе отдаст…

Гляжу, Лешка перестаёт смеяться и тормозит. Прямо на дороге поваленная сосна. Ни пройти, ни проехать.

— Что за чертовщина! — ругается Щучья Голова. — Вчера ехал — ничего не было.

Остановились мы, Лешка выскочил из — за руля — и к сосне, а мне никак задницу от сиденья не оторвать. Открылась моя рана, ногу свело. И тут вижу, из — за стволов выскакивают бойцы с автоматами. Лешка что — то им закричал, стал показывать на дорогу, а они в него из автомата как шарахнут! Закувыркался по земле Щучья Голова и затих.

А я как примёрз к месту. И карабин мой остался в стройбате. Хватаю с сиденья Лешкин автомат и даю очередь по этим самым в нашей форме. Дотумкал, что это переодетые фрицы. Иначе с какой стати Лешку ухлопали? Залегли они, а по мне почему — то не стреляют. Правда, вгорячах я это не сразу сообразил. В общем, когда диск стал пустой, они вытащили меня из машины, заткнули рот Лешкиной пилоткой, скрутили руки верёвкой и поволокли вдоль леса по краю вырубки. Лопочут что — то по — немецки, довольные такие.

Наконец останавливаемся. Гляжу — в молодом ельнике транспортный самолёт замаскирован. Двухмоторный. Выкатили его на чистое поле, запихнули меня, сами забрались. Лётчик запустил моторы, самолёт затрясся, побежал по полю и взлетел…

И знаешь, куда меня прямым ходом доставили? В Берлин. В абвер. Военную разведку, по — ихнему. Допрашивали меня разные важные генералы. Никак не могли взять в толк, что я рядовой боец. Сапёр. За командира дивизии приняли. Они специально группу отрядили за линию фронта, чтобы захватить нашего комдива. Самолёт не пожалели для такого дела, и вдруг на тебе! Заместо генерала гвардии рядового Василия Гаврилыча Иванова приволокли… Я им и то растолковываю: «Какой же я генерал? Поглядите на мою вывеску. Али на руки. У генералов разве такие бывают руки? Одни мозоли да порезы».

И физиономия — то у меня самая наипростецкая.

А и их, разведчиков — то, тоже понять можно. Думали — генерала сграбастали, уже небось готовились железные кресты нацепить, и вдруг вместо генерала оказывается самый обыкновенный рядовой. Обидно, конечно, им было.

Побывал я в трёх лагерях для военнопленных, два раза бежал, и оба раза поймали. Чудом жив остался.

Поглядел бы ты на меня в то время: кожа до кости. Помаленьку отошёл, силёнок набрался… Помню, когда к своим попал, на радостях чарку хватил — свой брат сапёр преподнёс — так чуть богу душу не отдал. Оглушило, как быка молотом…

После войны тоже немало побродил по родной земле. И маляром был, и сапожником, и дорожным рабочим, и плотничал, конечно. Где только не был, а осел тут, в Смехове. Последнее время места себе не находил там, в чужом краю. И работа хорошая была, и заработок тоже… Все бросил — и домой. И вот тут с сорок восьмого года. А дома мои в посёлке стоят ещё довоенные. Плотничать — то я начал с пятнадцати лет. И дед мой был плотник, и батька…

3

Гаврилыч взвалил обструганную доску на плечо и понёс в дом. Там пригонит он её к другой такой же. И ляжет доска плотно, как влитая. Гаврилыч уже заново переделал половину пола. Тот, что настлал Серёга Паровозников со своими молодцами, горбатится, пищит и скрипит, когда наступишь на него. А пол, уложенный Гаврилычем, ровный, без щелей. Пляши на нем — ни одна половица не скрипнет. И то и другое человеческие руки делали, а какая разница!

Глядя, как ловко орудует топором и рубанком Гаврилыч, Артёму тоже хочется что — нибудь сделать. Он откладывает альбом в сторону и берет второй топор. Поплевав на брусок, начинает точить. Гаврилыч неодобрительно поглядывает на него. Наконец не выдерживает, отбирает топор и сам затачивает.

— Кто же мочит брусок? — говорит он. — Камень размягчается, не даёт нужного эффекту, и брусок замасливается, портится. Точить нужно только на сухом бруске. Мочат лишь точило, оттого что сталь сильно нагревается и может отпуститься жало. И потом кто же так топор держит? Жало должно быть ровным, прилегать к бруску плотно, а не кое — как. Выбрав из отходов горбыль, Артём начинает обстругивать края. Плотник строгает доску рубанком и поглядывает на художника.