Изменить стиль страницы

Прежде Никифоров почти никогда не разговаривал с Никсой о Филе. Не интересовался даже, было ли у неё что с ним? Не интересовался, потому что не сомневался: было и ещё как было. Если вспоминали Филю, то вполне благожелательно, без издёвки.

До зеркального случая.

Теперь Никифоров знал истинное лицо Фили. То, что прежде вполне устраивало, стало мучить, томить. Да, конечно, у них с Никсой всё эпизодически. Но эпизодичность постоянна. Следовательно, у них постоянно. Так зачем Филя? Зачем ненавидящий Никифорова Филя? Что за подлый, порочный треугольник? И почему он только сейчас увиделся Никифорову во всей своей безобразности? Никифоров сходил с ума, изводил себя видениями: как это всё происходит у Никсы с Филей, что они друг другу говорят, есть ли у них свои устоявшиеся привычки, как есть они у Никифорова и Никсы? Никифорову вдруг открылся круг предательства внутри треугольника. Себя он как-то выводил за круг. О Филе думать было противно. Никса оказывалась главнейшей предательницей: предавала Никифорова с Филей, Филю — с Никифоровым. Но странное дело: двойная предательница Никса оказывалась ещё желаннее, ещё сильнее хотел её Никифоров. Вот только делить её уже ни с кем теперь не хотел. И ещё ему открылось, что прежняя свобода, когда он спал с кем хотел и Никса, соответственно, спала с кем хотела, при том, что они любили друг друга и не нужны были им никакие другие, — была, в сущности, мерзостью, развратом. Что сейчас он жить не может без Никсы, душа же в занозах, причём в таких, что не вытащишь, ушедших вглубь, пока жив, будут саднить.

А тут ещё институт к концу, последний курс, диплом. За пять-то лет Никифоров привык к вольной жизни, к ощущению, что нынешнее прозябание всего лишь прелюдия… к чему? Никифоров точно не формулировал, но подразумевал, что к чему-то значительному, серьёзному, как бы таящемуся за занавесом. Придёт час, занавес поднимется и… Но вот занавес, не поднимаясь, истончился до прозрачности. За ним замаячили: третьестепенная контора, сто десять рублей в зубы, тупое сидение за письменным столом с девяти до шести и… полнейшее отсутствие перспектив. И Никифоров упорно искал в душе неразменное, что помогло бы выстоять в этой тоске, придало бы жизни хоть какой-то смысл. И как себя ни обманывал, что он ого-го! стоит ему только захотеть и… по научной, на худой конец, по общественной линии… — неразменным, истинным было одно — чувство к Никсе, которое он, как теперь ему открылось, топтал, мазал грязью, топил в абсурде, но которое было странно живо, более того, вызывающе живо, как зеленеющее в небе дерево на фронтоне разрушенной церкви.

И тогда Никифоров после очередного сближения взял да не отпустил от себя Никсу.

Не отпустить-то не отпустил, но оказалось, что у Никсы собственное представление об их отношениях, и то, что Никифоров её не отпустил, ещё не означало, что он её облагодетельствовал. Никса предстала двуликим Янусом, повёрнутым одновременно к Никифорову и к Филе. Никифоров понял, что заблуждался насчёт Никсы. Вдруг подумалось: то, что она всегда уходила от Фили к нему, вовсе не означало, что она по-настоящему любила его, а Филю не любила, нет, это скорее означало, что она… никого не любила. Но подумалось, как о чём-то несущественном, что уже не может ни на что повлиять.

Как будто пожар бушевал в душе Никифорова. Он заливал его водой — рассудочными логическими построениями, — а пожар только разгорался, хоть это было вопреки известным законам. Стало быть, тут действовали другие — неизвестные — законы, на первый взгляд беззаконные, а в сущности, совершенно равноправные с законными. Особенно если речь идёт о людях. Как прежде Никифоров не всегда замечал, когда кончается притяжение и начинается отталкивание, так теперь не соображал, где кончаются достоинства Никсы и начинаются её пороки. Как прежде был ненужно зорок, так теперь стал при свете слеп. Чем-то в те дни, а именно желанием удержать, готовностью всё простить, он стал напоминать… Филю. Никсе, следовательно, уже необязательно было скользить по привычному — из двоих — кругу. Никифоров один представлял из себя вполне законченный круг.

Это в конечном итоге и решило дело в его пользу.

Но он только потом догадался.

А тогда, помнится, изумлялся, как трудно удержать Никсу, как ради этого приходится жертвовать гордостью и достоинством, как унизительно и тягостно не разрубать, нет, осторожненько распутывать гибкие, стелющиеся корни, которыми оплёл её Филя, высвобождать из них не больно-то, как выяснилось, стремящуюся к высвобождению Никсу.

«Он ничтожество, — говорил Никифоров, — полнейшая бездарь, ни одного экзамена не сдал с первого раза, за все пять лет не сказал ни одного умного слова. Тебе будет стыдно с таким мужем».

«Зато он добрый, — возражала Никса, — и будет меня слушаться. Я буду говорить вместо него умные слова».

«Он из Харькова, — говорил Никифоров, — из еврейского квартала. Ты поедешь в Харьков, в чужой город, будешь жить в его семье с мамой Сарой, папой Броимом и сестрёнкой Розой? Выучишь идиш или этот… как его… иврит? Станешь ходить с ними в синагогу? Научишься готовить фаршмак?»

«Его родители, — возражала Никса, — обещали нам деньги на кооперативную квартиру. Мы будем жить отдельно. Если, конечно, останемся в Харькове. На Харькове свет клином не сошёлся».

«Но ведь он глуп, — говорил Никифоров, — элементарно глуп, как баран. Никто никогда не видел его с книгой. Ты помрёшь с ним со скуки. К вам в гости будут ходить эти… Боря и Алик с жёнами. Отличное общество! О чём ты будешь с ними говорить?»

«Я давно поняла, — возражала Никса, — что наша жизнь не создана для радости. Так называемое счастье в ней невозможно, если только папа у тебя не член Политбюро. Ребята, конечно, звёзд с неба не хватают, зато не пьянствуют, не матерятся, не дерутся. Согласись, для русской женщины, выросшей в Орехове-Зуеве, это не так уж мало».

«Возможно, — говорил Никифоров, — но ты особенно насчёт них не обольщайся. Среди нас они одни, нас много, их мало, они маскируются. А когда ты будешь среди них одна, вот тогда посмотришь…»

«Это из области догадок, — возражала Никса, — можно подумать, твой дружок Джига — кто он, кстати, по национальности? — ангел. Или Армен с Закиром с механического. Ну а про русских ты мне не говори. Это как раз меня не убеждает».

«Хорошо, — говорил Никифоров, — а что твоих детей уже в детском саду начнут дразнить жидами? А как подрастут, русские всё равно будут считать их евреями, а евреи — неполноценными евреями, так как национальность у них по матери. Даже если вы их запишете русскими, они вам спасибо не скажут, так как им противно будет считаться русскими, потому что они будут думать, что именно из-за русских им плохо живётся, именно русские их обижают. Вроде как их не пускают с парадного входа, а они лезут через чёрный. Да и в анкетах — сведения о родителях. Так что никого не обманешь. Одним словом, ты понимаешь, что я хочу сказать… Это тебя убеждает?»

«Да, — после долгого молчания ответила Никса, — это единственное, что меня если и не убеждает, то, во всяком случае, останавливает… Дети. Я почему-то всё время думаю об этих детях…»

…В кафе-мороженом за шампанским они говорили об удачно снятой квартире в Кузьминках. Прикидывали, поставят или не поставят их в очередь на жильё по месту предстоящей работы Никифорова, в «Регистрационной палате». Если он пропишет Никсу у своих родителей, тогда получится по семь квадратных метров на душу. Для райисполкомовской очереди много, а для предприятия в самый раз, чтобы поставили. Ну а если ещё заведут ребёнка… Будущее представлялось едва ли не блистательным.

Без нужды Никифоров речь о Филе не заводил. Он сделал всё что мог. Никса не выносила прямого давления, и даже если делала что-то не по своей воле, должна была думать, что делает по своей. Противодействие, как известно, равно действию. У Никсы противодействие превосходило оказываемое на неё действие. Никифоров хоть и не без тревоги, но предоставил Никсе самой развязаться с Филей.