Изменить стиль страницы

- «В городе люди стонут, и душа убиваемых вопиет, и бог не воспрещает этого».

Она подняла глаза от книги и посмотрела на Гаврилова внимательным взглядом. Глаза у нее были словно голубые льдинки. Она смотрела долго, и Гаврилову стало не по себе, он захотел спрятаться в одеяло с головой, убежать. Но не убежал, не сделал ни одного движения: не было сил.

Наконец Анастасия Михайловна, словно стряхнув с себя оцепенение, снова посмотрела на раскрытую страницу и рванула ее. С трудом достала из кармана шубы спички, чиркнула. Вспыхнул трепетный огонек, и запылали листки в буржуйке. Анастасия Михайловна рвала и рвала листки. Бросала один за другим в печь, пока по комнате не пошел волнами теплый воздух. Время от времени она задерживала листочки в руке и читала Гаврилову красивые, но непонятные слова.

- «Поднялись высоко, - и вот нет их; падают и умирают как и все, и, как верхушки колосьев, срезываются…»

- Вот библия, святая книга горит, - горестно сказала Анастасия Михайловна. - Догорит, и топить больше нечем… И кончились мои страдания. Кончились, Петруша!

- Бабушка Анастасия… - испуганно прошептал Гаврилов, - бабушка Настя… Мы дров принесем. Нам с мамой ордер дали. На Третьей линии пилить…

- Спасибо, Петруша. Спасибо, добрая душа… Тяжелое время у нас, но сердце мое радуется. Доброму средь аду радуется. Мне, старухе, давно умирать пора… И умерла бы в срок, на теплой постели. А вот не привел господь… И радуюсь я - умирать вроде бы на фронте буду, вместе с другими.

Гаврилов заплакал, не в силах сдержать в себе тоскливую тяжесть нахлынувших чувств, жалость к Анастасии Михайловне, к себе, к матери.

Старуха не уговаривала его, не успокаивала.

- Поплачь, поплачь, Петруша, - говорила она, - слезы только добрым господь дал в облегчение. Поплачь и успокойся. Помни - что город разрушенный, без стен, что человек, не владеющий духом своим. Это тоже в библии сказано. Этому ты верь.

Гаврилов понемногу успокоился. Одна мысль занимала его, и он долго собирался с духом, чтобы спросить у Анастасии Михайловны. Наконец осмелился:

- Бабушка Настя, а что, если люди все книги сожгут? Так же, как мы? Что тогда будет? Ведь плохо это - книги жечь, да? Я сам читал - фашисты книги жгут. Но ведь они фашисты.

- Плохо, Петруша, книги жечь, плохо, - кивнула старуха. - Но умирать сложа руки еще больший грех. Мы с тобой книжками топим ради тепла. Человек без тепла-то не проживет. А с теплом выживет, новые книжки напищет. И ты, Петруша, напишешь… Вон ты какой лобастый.

Анастасия Михайловна протянула к Гаврилову руку, наверное, хотела погладить, но дотянуться не смогла- рука бессильно упала на колени.

- Выходит, Петруша, мы книжками топим, чтоб новые написались, - она прикрыла глаза, помолчала. - А изверги-то жгут их от страха. И от злобы большой.

Гаврилов хотел спросить у Анастасии Михайловны, почему фашисты боятся книг, но не решился. Старуха сидела, тяжело дыша, с закрытыми глазами, распухшие ее руки шевелились, вздрагивали.

На следующий день Анастасия Михайловна не постучала, как обычно, в стенку. Когда он зашел ж нейв комнату, старуха сидела в кресле перед холодной буржуйкой в той же позе, что и вчера. Голова у нее беспомощно наклонилась на плечо, глаза были открыты…

Ни у матери, ни у Валентины Петровны не было сил похоронить Анастасию Михайловну. Лишь на пятые сутки пришли дружинницы и, завернув старуху в байковое одеяло, увезли на листе фанеры на Смоленское кладбище.

В письменном столе Анастасии Михайловны нашли два небольших пакетика, на которых корявыми крупными буквами было написано: «Петруше», «Зоечке». В пакетиках было по плитке шоколада «Мокко»…

Как-то, уходя на работу, мать дала Гаврилову пятьдесят рублей.

- Сходи на Андреевский рынок. Купи жмыхов. Это на полплитки… Бери у женщин, да только на рынке. Никуда во двор не заходи - деньги отнимут…

Никогда еще Гаврилов не держал в руках столько денег. Он пошел на рынок, запрятав деньги во внутренний карман пальто и застегнув его булавкой. Он только подошел к рынку, как началась воздушная тревога. Раздались свистки милиционера, толпа медленно, нехотя стала расходиться. Гаврилов спрятался в подворотню какого-то дома. Народу туда набилось уже много, и торговля продолжалась. Здесь, у мордастой, гунявой тетки Гаврилов и купил жмыхов. Тетка подозрительно осмотрела его с ног до головы, потребовала деньги и только потом достала из огромной сумки кусок жмыха.

Гаврилов уже хотел взять его и спрятать за пазуху, но тут вмешался стоявший рядом мужчина:

- Ты что мальца обдурить хочешь? - сказал он вдруг хриплым голосом. - Да разве этот кусок полета тянет? Разве полета? Это ж четвертной стоит…

Тетка зло посмотрела на него и, молча вырвав у Гаврилова жмых, сунула ему другой кусок, почти в два раза больший…

- Спекулянтка чертова! - выругался мужчина. - А ты, малец, рот не разевай.

В это время раздались звуки отбоя, и все стали выбираться из подворотни. Гаврилов пошел потихоньку домой, принюхиваясь к тому, как пахнет у него за пазухой жмых - чуть-чуть затхло, с горчинкой, но очень аппетитно. Он попытался отломить кусочек, но жмых не ломался. Тогда Гаврилов остановился, достал жмых и стал откусывать прямо от плитки. Маленькими-маленькими кусочками. Какая-то женщина остановилась около и неодобрительно посмотрела на него.

- Наверное, мать послала купить, - сердито сказала женщина, - дома небось еще едоки есть, а ты здесь один грызешь…

Гаврилову стало стыдно, он спрятал жмых за пазуху и, придерживая его рукой, пошел дальше.

На Шестой линии, на бульварчике недалеко от кинотеатра «Форум» толпились люди. Гаврилов остановился узнать, что случилось. Около большого серого дома стояла пожарная машина, брезентовые рукава тянулись от водосточного люка в раскрытые настежь двери парадного входа. Из дома то и дело выходили люди, таща узлы, чемоданы, какое-то совсем ненужное, нелепое сейчас барахло - большую раму от картины, цинковое корыто… На сваленных прямо в скверике вещах сидело несколько маленьких детишек и две старухи. Гаврилов испугался гнетущей тишины, что стояла вокруг. Не слышно было ни криков, ни шума… Только изредка что-нибудь падало из рук выбегавших из дома людей, и снова тишина, шарканье ног, сдержанный шепот собравшейся толпы, которую не подпускали к дому взявшиеся за руки дружинницы с хмурыми лицами.

- Что тут? - шепотом спросил Гаврилов стоявшую рядом с ним женщину.

- Пожар, - так же тихо ответила она, даже не обернувшись, - зажигалки немец набросал…

Тут только Гаврилов увидел, что из нескольких раскрытых форточек на верхних этажах дома тянутся легкие струйки дыма, почувствовал, что в воздухе пахнет гарью. И ничего, кроме этих струек дыма, не говорило о пожаре.

«Ну, наверное, сейчас потушат, - подумал Гаврилов, - небось только что загорелось». И, словно отвечая на его мысли, женщина сказала:

- Давно уже горит, несколько часов… Никак пожарницы не справятся. Всего одна машина…

Вдруг с треском вылетела рама в одном из окон второго этажа. В оконном проеме появился мужчина с большим узлом в руках, заглянул вниз и, размахнувшись, бросил узел на тротуар. Потом второй… Из окна густыми клубами пошел дым. А весь дом стоял нетронутый, спокойный, словно бы ничего и не случилось. С улицы никак нельзя было угадать, что там происходит внутри, справляются пожарницы или нет. Огня не видать было нигде, только дым, словно дом и не горел, а слегка тлели его внутренности.

Из парадной две чумазые пожарницы вывели под руки третью. Ей, видно, стало плохо. Ее посадили прямо на снег, прислонив к дереву, сняли каску. Большой пук льняных волос рассыпался по плечам. Брезентовая куртка у нее чуть тлела. Одна из пожарниц затушила тлеющее пятно и снова ушла в дом, другая дала подруге что-то выпить из алюминиевой кружки. Пожарница была очень бледная, тяжело дышала. По перепачканному сажей лицу текли струйки пота.

Завыла, леденя душу, сирена воздушной тревоги.