— Самообман это, а не шанс, — ворчит Федор. — Во-первых, напряжение большое, а во-вторых, днище-то все равно — металл.

Лихоман смеется:

— Точно, Федя!.. Знаешь, об этом не думалось…

Где-то в темноте, за светлым кругом костра, ржет лошадь. Все замолкают, прислушиваются. Нет, показалось…

— А вот мне монтер рассказывал — не знаю, может, врал… — начинает Степан.

К костру неслышно подходит Юрка:

— Юлий Борисыч, они акт требуют.

— Кто?

— Да председатель…

— Кретин! — бросает Лихоман и уходит в темноту — туда, где тепло и мирно вздыхает лошадь.

Мы молчим. Юрка виновато громыхает ведром:

— Пожрать-то оставили?

— В миске, — говорит Славка. — Так что ты там насчет монтера?..

— А-а… — Степан садится: он не умеет рассказывать лежа. — Стало быть, вызывают его на линию — он линейным монтером работал.

— Геннадий! — официально орет командор. — Садись. Поедешь со мной.

Мы залезаем в телегу. На передке возвышаются две фигуры, а мы усаживаемся сзади.

— Просил же я вас, Юлий Борисыч, звать меня просто Генкой. Поверьте, это не от инфантильности…

— Ладно, — обрывает Лихоман. — Напишешь объяснение, как это случилось. Вали все на ПМП.

ПМП? Планетарный механизм поворота?.. Какое же тут ПМП, когда во всем виновато Юркино упрямство? Если бы он слушал Степана… Я не выдерживаю:

— Юлий Борисыч, а при чем здесь ПМП? Это же Юрка…

— Вали все на ПМП, — чуть резче говорит он и, нахохлившись, замолкает.

Поскрипывает телега, о чем-то шепчутся фигуры в передке, неприступно молчит Лихоман, а я ничего не понимаю. Я же знаю, что Лихоман никогда не врет, какой бы горькой ни была правда. Знаю по рассказам ребят, по личному опыту, по интуиции, поскольку она существует. И вдруг — простое дело и… Я искоса поглядываю на начальство, нарочно громко вздыхаю, верчусь, но командор недвижим, как монумент.

— Юлий Борисыч…

— Ты зачем сюда приехал?

— Как? — растерянно переспрашиваю я. — То есть я хотел…

— Без трепа, — строго предупреждает Лихоман. — Врать сложнее, чем говорить правду.

Я молчу, собираясь с духом. Сейчас соберусь и все выложу. И про папу, который и вправду был врачом, да только сгинул бог весть когда. И про маму, которая из-за него, меня и Наташки так и не кончила институт и тянула нас на зарплату медицинской сестры да приработок от уколов, компрессов, банок и прочих процедур на дому. И про себя, который ехал зарабатывать деньги Наташке на ВГИК, а сюда попал из-за шоколадных глаз.

— Мода — всегда пошлость, потому что предусматривает обезличку, — не дождавшись, говорит Лихоман. — А мода на социальную принадлежность — пошлость в квадрате. Ты же из другой элитной группы, что тебя связывает с рабочим классом? Энтузиазм? Чушь, не верю! Ничего, кроме лозунгов, моды и желания взлететь на волне. Следовательно, ты приехал сюда зарабатывать биографию. Так или не так?

— Не так, — говорю я. — Мне не справка нужна и даже не профессия, мне… Как бы объяснить? Уверенность, что ли…

— Рабочему легче сохранить внутреннюю гармонию. — Лихоман, как видно, и не нуждается в моих ответах. — Делай честно, что поручено, и тебе не придется ни ловчить, ни хитрить, ни изворачиваться. Рабочий свободнее всех, потому что у него нет подчиненных. И в этом его сила. Если так, то я тебя понимаю и приветствую, только не задавай мне никаких вопросов и вали все на планетарный механизм поворота.

Я неожиданно прозреваю, в голове образуется некий просвет, и в этом просвете я отчетливо вижу Юрку. Унылого пижона Юрку, с видом побитой собаки громыхающего пустым ведром. «Пожрать-то оставили?..» И как это я раньше не сообразил, что огненный Лихоман выручает его?!

Я с обожанием гляжу на рыжего командора. Есть валить все на планетарный механизм поворота, дорогой Юлий Борисыч! Полевое братство дороже истины!

Потом мы оказываемся в большой неуютной комнате, стены которой сплошь увешаны плакатами. Трое сумрачно настроенных мужчин уныло перечисляют наши грехи: потравы, разрушенные мосты, передавленных кур и какую-то сожженную скирду сена. Столб выплывает в конце, но Лихоман вцепляется в него хваткой утопающего и решительно отметает все остальное. Глубокой ночью мы наконец приходим к соглашению, смысл которого до меня так и не доходит. Лихоман скрепляет сделку рукопожатием и уходит на почту, а я пишу акт.

Спать хочется до боли. Я изо всех сил таращу глаза и медленно ползаю пером по бумаге, напрочь забывая начала фраз. Но про ПМП я помню и, согласно директиве, все валю на него: если бы наш главный конструктор прочитал этот документ, его бы хватил удар. В полусне на меня снизошло вдохновение, и я предал ни в чем не повинный агрегат зловещей анафеме.

— Пэ-эм-пе — угрюмый мужчина в выцветшей рубашке разбирает мои довольно игривые строчки. — Шифр, что ли?

— Шифр. — Я мужественно проглатываю зевок. — Где мой начальник?

Второй угрюмый ведет меня по спящей деревне. Ноги заплетаются, я с наслаждением рухнул бы сейчас в крапиву.

На почте за украшенным чернильными пятнами столом клюет носом девица в платке поверх накрученных бигуди. А у телефона мается Лихоман — кричит, надувая жилы, приседает, раскачивается и чуть ли не ныряет под стол:

— Что?.. Не слышу… Ни черта не слышу!.. Я говорю: ПМП!.. Планетарка барахлит, черт бы ее побрал!. Планетарка! Тьфу, господи… Планет…

Ага, значит, во имя спасения бестолкового Юрки Лихоман врет самому главному. Разбудил в два часа ночи и громко врет по телефону:

— Что?.. По складам!.. По складам прошу, не слышу!.. Выезжать? На базу? Понял!.. Понял, говорю!.. Утром буду на базе!..

Он с треском вешает трубку и вытирает платком мокрое лицо.

— Поговорили? — сонно интересуется девица.

— Поговорили, — мрачно кивает Лихоман. — Министру бы в кабинет ваш телефончик…

Я ловлю его озабоченный взгляд и торопливо докладываю, что написал.

— Хорошо. Копию взял? Нет? Ладно, сам возьму. Крой, Генка, к нашим, скажи, чтоб собирались…

И вот я иду обратно по смутно белеющей полевой дороге. Луны нет, но, если присесть, видны темные полосы ячменя и четкие силуэты опор высоковольтной линии. Чуть светлеет горизонт.

Я иду и улыбаюсь, потому что меня всю жизнь звали домой, как только начинало смеркаться. А теперь я шагаю по проселку, и кругом — глухомань, и ночь, и звезды, и прохладная пыль под ногами. Ау, мама! Жизнь вносит известные коррективы в твое воспитание, но мне хорошо. Мне дьявольски хорошо живется, мама!.

3

— Ну, рассказывай, как дела? Как живешь, как устроился? Не жалеешь, что приехал сюда?

Я гляжу в ее шоколадные глаза и молчу, как сундук.

Только улыбаюсь. До того деру рот, что начинает болеть за ушами.

— Почему ты молчишь? Не нравится?

— Нравится…

Я слышу свой голос со стороны: лохматый такой голос, неотутюженный. И вообще я словно вылез из самого себя и сижу поодаль. И вижу удивительную, необыкновенную женщину, а против нее — худого, рукастого долдона в грязной ковбойке без пуговиц. Его кидает то в синеву, то в зарево, язык не ворочается, ногти грязные, дурак дураком, и уши холодные.

А она аккуратна, прекрасна и уверена в себе, как богиня. Тугой свитер без единой морщинки обтягивает грудь. Эта грудь все время то поднимается, то опускается, и я вдруг делаю открытие: они дышат совсем не так, как мы. «Грудь ее вздымалась от волнения…» Теперь я понимаю, что это значит.

— А чего глаза прячешь?

Вот оттого-то и прячу. О, черт возьми, кажется, мне пора жениться…

Главное, что все случается вдруг, без всякой подготовки. В кино как-то по-другому: завязка, развязка, все ясно и логично. А вот в жизни…

Мы прибыли утром: петухи в Бруснятах с перепугу недокукарекали, но Фишка примчался в ту же секунду. Лихоман пошел в дом, а мы занимались машиной. Пока ее установили, пока проверили горючее, из дома повысыпала целая орава конструкторов. Всем страшно некогда, все чего-то требуют, и гвалт кончается тем, что нам предлагается дефектовать гусеницы.