Изменить стиль страницы

Не миную я и врагов наших. Врагов у нас много, все больше завистники, что сытно да прочно живем. Про нас они и сказки складывают, и даже довольно низкого свойства. Ругаются же — гогулятниками. Но мне это только смешно, и больше ничего. Так, например, вот. Сорвался бык из стада, поддел борону на рога и мчит на город прямо. Купцы-гогулятники тому напугались, вышли навстречу с крестным ходом и молят, хоругвями-то оземь: «Пресвята мати Гогуля, не ешь ты нашего города Гогулева!» Бык же, вишь, остановился, да так и прыснул с хохоту. По-моему, так это даже не смешно, а только глупая выдумка. Чего только не наплетут. Вот уж делать-то людям нечего!

Потом вот еще. Как разлилась Сарынка, то накрыло будто с верхом Прасковьину слободку. В одну избу заплыл рыба-сом, да так и остался там, в печи. Гогулятники пришли, когда полые воды спали, заглянули в печь, видят — черная морда и усы. «Это, — говорят, — беспременно есть сапожник, от страху в печку залез и дратву держит» (это усы-то!). А другие не согласны: «Нет, — говорят, — это есть либо старый голубь, либо молодой медведь». Семь лет спорили, а кот пробрался за это время, да и съел сома целиком.

Этим враги хотят уколоть, что пьяными бельмами пречистую мать от быка, а голубя от медведя отличить не можем. Но даже и придумать кстати не сумели, кощунники. Какой же это сапожник (если только он сапожник, а не анчуткин пасынок!) со страху в печь полезет? Какие пустяки! Я на эти прибаутки и складки не серчаю, а только глупо. Мы не хуже других городов и не меньшим прославлены. Поднесь в городовой книге запись красуется, как отбивали мы Стеньку и других ногайцев. Также хранится похвальная бумага от самого царя Алексея, где нам приказано держать Русь, так как мы-то и есть главный рычаг опоры. Кроме того, во времена совсем темные воевода наш Абрам Алтунович Гогуль получил голубого песца на шапку и 4 рубля серебром, деньги в то время немалые. Про это тоже в книге полностью есть. А сколько знаменитых людей, прямо тузов, вышло из нашего Гогулева на всю Россию. Вспомните, граждане, Егора Бобоедова, который умер за человечество, или Артемия Траву, который предсказал всякие события на пятьдесят лет, а мог бы и больше! Бумаги не хватит, чтобы всех героев записать. И после этого смеют еще клевету поднимать враги наши?

Враги, на нас не клевещите
И не завидуйте врагу:
По справедливости глядите
На каждом жизненном шагу!

Точка вам, врагам нашим!

САМООПИСАНИЕ ЛИЧНОСТИ

Я родился при несчастном совпадении обстоятельств. Это событие произошло 10 числа апреля месяца 1860 года. Рядом с нами загорелся дом. Матушка моя, Варвара Алексеевна Ковякина, будучи здоровья хлипкого, от напуга разрешилась мною. Я потому и получился росту небольшого и наружности не особенной, что эпизод рождения моего произошел до предназначенного срока.

Однако радости моих родителей не было конца, так как я был первенцем. На крестины было призвано много гостей, и, несмотря на скудость достатков, был устроен пир горой. Упомяну, что по тогдашнему времени было истрачено семнадцать рублей с полтинником, не считая съестных припасов. (Покойник дядя Ефим приволок живого барана. Игната же Семеныча угораздило притащить крендель, по рассказам доходивший до 30 фунтов.) Сам я затрудняюсь вспомнить, хотя это и интересно удостоверить для истории. Описать всего пира я не сумею, хотя было очень весело. Мои восприемники были: по женской линии отцовской тетки золовка, Катерина Васильевна Пулина, женщина высокого смысла; по мужской — Иван Платоныч, 35 лет.

Мы тогда жили на Почтамтской. Отец, Петр Иннокентьич, был слабого характера и владел мелочной лавочкой. Но, кроме бакалеи, можно было достать у него и пуговицы, и колесные ободья, а также мыло и шурупы к замкам, — это во всякое время. Однако с открытием подобной же лавки местным жителем Басовым, человеком так себе, отец пришел в форменный упадок. Дела его пошатнулись, здоровье тоже. Он стал неустойчивым к вину и умер преждевременно в 1868 году, 30 апреля. Ему тогда не было и сорока трех полных лет. Умирая, отец сказал: «Андрей, уважай!..» Но кого уважать, он не пояснил, потому что умер. Тогда черемухи цвели, воздухи хорошие, умирать было легко.

Мне было уже 8 лет, и я начинал грамоте, к которой был прилежен, понимая пользу. Тут я приглянулся местному мануфактурщику Зворыкину, Козьме Григорьичу. Ему было написано стать полным моим благодетелем, то есть вторым отцом. Он, будучи купеческого сословия, был самый почти состоятельный в Гогулеве человек. Целый квартал — полная его собственность, не считаю еще мануфактурной торговли, которая давала значительный барыш. Он принял меня в ученье, платя матушке по целковому в месяц. Это было ей подмогой. Времена шли, и я стал главным доверенным его коммерческого дела. Свои успехи я объясняю честностью натуры. Я человека зря не обижу, как некоторые, о которых умолчу. Человека обидеть — это есть природное скотство, как я гляжу. Взять хозяйское, я тоже никогда не возьму, если даже дело может остаться в тени. Это я проявлял еще с пеленок.

Также почти с пеленок стал я учиться музыке. У отца была цитра без двух струн. Я очень хотел на ней выучиться, однако дела и болезненность сложения постоянно отдаляли меня от этого занятия. Все же я и теперь, при случае, сумею сыграть какой-нибудь танец, а потом романс: «Ты причаль, моя рыбачка». Этот последний могу также и с пением, хотя напев голоса у меня особенный. К нему ранее нужно еще привыкнуть.

У Козьмы Григорьича прожил я 49 лет, не дослужа всего 1 год до 50 и, следственно, до юбилея. Подошла смута, которая подорвала течение судьбы. Двадцатипятилетнего юбилея также не было справлено. Козьма Григорьич был по делам в губернии, а потом справлял свою серебряную свадьбу. О, вот пир был! сколько одного александринского листа пошло! — весь у Губова скупили. 3 дня весь Гогулев шатался, хотя, как известно, земля у нас стоит ровно. Я же оставался в тени и нес дела по магазину.

В те времена очень я любил девицу одну, Наташу Суропову. Она была чудная блондинка, с замечательными волосами и от хороших родителей. Голос у нее был очень хороший, и она пела в хоре у Василова, где я и познакомился, будучи ктитором. Все шло гладко, но вдруг приехал из Барнаула ходатай Фиглев, он закружил Наташу. Увезя ее из Гогулева к себе, дело кончилось печально. Мне даже писать об этом факте трудно, так как слезы застилают мне глаза целиком. Ах, Наташа, что со мной тогда делалось! Я 3 дня есть ничего не мог. После чего я решил не жениться, не хотелось как-то сатану на душу себе принимать. Поэтому никогда у меня домашнего дела и не было.

Живучи в Гогулеве почти безвыездно, разве только не хозяйским делам в Самару, я молчать на события текущей жизни не хотел. Все свободное время посвящал я участию в торжественных эпизодах города. А потом записывал их письменно. Это я стал делать но стопам моего покойного отца. Он тоже вел летопись города Гогулева, так как у него тоже бродили в голове романтические герои, также идеалы. Но почерк у него был кривой, мысли тоже. Кроме того, тетрадки его у меня украли в марте месяце 1901 года, неизвестно кто.

Писал я в секрете, опасаясь происков врагов. Никому я писаний моих и не показывал, почитая за пустяк. Но люди стороной разузнали, и я прослыл чудаком. Ну, какой я чудак, я просто так, человек!

Также маракую я и стишки, но это уж совсем потихонечку и по мере возникновения чувств. Душа запросит, я и пишу. Как сын города, я сочиняю также кантаты на особливо торжественные факты. Это я могу. А также романс или куплет под веселую руку (хотя я почти не пью, этого у меня нет в натуре).

Козьма Григорьич, будучи меня старше целиком на 21 год, мне неоднократно, выпимши, говаривал, что все на свете есть одна сплошная чушь, плавающая в тумане жизни. «Описание же этой пустопорожней чуши есть токмо дело столичных брехунков, которые ни к какому коммерческому делу не причастны, а только так себе. К тому же у тебя и воображение страдает в полной мере отсутствием…» — так пенял он мне, уже тверезый. Что ж, это и правда! Сызмальства моего учен я больше недоброкачественные ситцы да сатинеты аршином перестегивать, нежели заниматься описанием истории или проникать в причины судьбы. Однако мне К. Г. не резон. Мануфактура — это одно, а записание достопамятного, чтоб не погибло, — это совсем другое.