Изменить стиль страницы

Только ни печка, ни ладан не помогли.

А Филофей в скиту всех старее, старей Сысоя годов на десять. А Сысою пятьдесят шестой с зимнего Ипата повёлся. У Филофея-боголюба лицо старенькое, приятное, глазки малесенькие и носик тютелькой. Трудно могло вмещать старое тело его в себе дух сильный, а потому и не мог не покоряться сну.

Тут-то и начинала Рогатица каторжничать. Выйдет из подполья сквозь сyчковину, за ней всякая мышиная нечисть лезет, — и давай орудовать. Ходит по келье и плюёт, и плюёт, на каждый предмет по плевочку. И раз, смеху для, взяла да и прикрыла Филофея, спящего, бабьей юбкой, а вошла тут братия внезапь и был срам.

Сносил сперва, а потом забеспокоился, жалобиться ходил к Сысою Филофей: — Моленья, отец, не дают вести. Надысь встал на правило, а шиши-то и лезут из стен… А один, отяпа этакой, стал водле да цыгарку вертит. Псом от них прёт, сил нет! Закрестил я, скинулись мышами по углам…

Порешил Сысой у Филофея просительное молебнование служить, чтоб не развелись Рогатицы на всю обитель. Притащили чернецы тёмного старого Спаса к Филофею в келью, к стенке прислонили, зачали кадить. А как затянул пискучим голосом Кир-Филофсеву молитву Игнат, худой попок, был удар в земле, как бы барабан лопнул, — Рогатице конец…

И пуще тому бесы озлились: Рогатица-т Гаркунова сестрица была!

Тут же три смерти разом в скит пришли. Один за другим ушли от Сысоя Зосима-инок, Игнат и Никифор-порченый.

Днём весенним, на вешнего Нифонта, случилась в скиту маета от пёсьих мух. Налетел мимолётный табун, загнанный сюда Гаркуновым дуновением, и унёс неприметную жизнь Зосимы.

В ночь, когда, истомившись, прилёг отдохнуть Зосима, заползла в него пёсья муха и в сердце ужалила. С того помер.

Хоронили его в скитском саду, под рябинкой. Цвела она и горние весны собою славила, а покойник был синь и раздут. На многих из братии смущение нашло. И не кончался страх их, пока не выгнал внезапный снег желтобрюхого того табуна.

А Игнат — тот умер буйно, в майскую ясную ночь.

Шёл от полунощницы, и вдруг ему сусенило. «Вот, де, Сысой поста безотступно требовает, а чуть что возрыкает на мене лютым словом, а яз телом слаб. В месячину в Коноксе-т куда больше насберёшь, чем здеся за год дадут. Эк, кабы мне да крылья! Взнялся бы я, как сокол, полетел бы к протопопу с повинной. Там и винцо, и бабы, и ситного прорва, а постеля как пух…»

И задумал сбежать. Стащился тихой татью на пекарню, уворнул оттуда каравай да Петра-пекаря тулуп, пролез в подворотню, как таракан в запечную скважню, незаметный, и побежал мелким ходом, ряску на голову подвернув: всё на живых выйду, думал.

Так он шёл всю ночь и весь день, а к ночи другой приустал. Залёг в овражке едином, где зеленые лебеди пухом землю устлали, — каравашек под голову, храпнул дважды и заснул накрепко.

Ему приснился смертный сон. Будто на койке, в чулане у Кондрата, лежит он с протопопицей Афимьей в блуде. Она его руками охапила, пускает на Игната губами мерзкий ветерок. Её огненные слова Игнату сладко уши жгут. И тянется к ней бессильный Игнат: — Ты што, де, протопопица, любишь меня, — аль што?.. Афимья грубым рыком ему: — Люблю, Игнат, ибо мой ты.

Игнат раскрыл глаза и увидел в объятьях своих смердящего, острого. Увидев, умер. Но не скорбел в скиту Сысой по Игнатовой пропаже, говоря так: — Ушёл от нас Игнат. Ино так лучше. Не хочу, чтоб даже малая скважня была в корабле моём. Впредь сам буду службу править. Мирской поп — адов поводырь.

…А третьим окончал течение жизни своей Никифор-порченой.

Раз, ночью следующего месяца, в девятый день по ущербе луны, молился он так: — Осподи, неподобно мне тебя на карачках-то славить. Ты дай мне ноги. А я уж тебя стоя славословить буду, столпником у Сысоя стану. В ту же ночь спящему был слышен голос: — Встань. Грядет к тебе Спас. Даруется тебе благость. Ты будешь лику светлых сопричислен, сподоблен судьбы Еноховой и Ильиной.

Восстал Никифор, видит. Грядет к нему в облаке как бы сам Исус. Свет слепит глаза, раздвинулись стены настежь, келья как поле, пенье блистающих сладко застилает уши. И поклонился им Никифор трижды и четырежды от усердия своего, а то бесы были.

Его посадили они на колесницу и понесли быстрей ветра над скитом. Летит Никифор по небу, Спасу бок-о-бок, рассуждает, руками разводя, так: — Вот сподобился-т! Не иначе это как за святость мою. Эк, меня угораздило, каб меня мамынька увидала таким!..

Но тут грянул гром, исчезла обманская колесница, наддал острый Никифору коленком в зад… Полетел тот вниз головой, пал на острый зуб моря, разбился пополам. Так исцелился Никифор от жизни сей.

В скиту двадцать стало, Сысой не в счёт.

По седьмому году скитского жития зима холодна выпала. Кряхтели деревья по ночам, а омутья промерзли до самых доньев, и даже острых много поморозилось. Небо же поднялось в неизвестные выси, давая ветрам прямые пути.

И случилась ночь, был мороз крепок. Вдарили в ту единую ночь рукавицами по земле Севера-по-лунощники, заледенели всякие дыханья и утвердился надолго мороз.

Шёл-гудел стовёрстными шагами северный ветролом. Летели по ветру смертные ледяные стрелы: в кого попадут, тому не живот. А в скиту тепло, в дровах живут — в тепле-то и молитва пристальней. У рва избушка пузоватеньким грибком стоит. В ней ведёт жизнь свою ключарь Мелетий, неистовый в моленьях.

Вот он молится и дремота его берёт. Он и так и сяк, гороху под колена насыпал, луком докрасна глаза распалил — бьёт свирепые поклоны. А дремота сильна, а дремота лукава. Потухает Мелетия взгляд, повисают руки оббитыми плетьми, тело вялое покоя просит. И сызнов вскакивает и глаза таращит Мелетий, и сызнов лбом ровно б гвозди заколачивает в пол. А дремота не спит, а дремота, как молодая жена, паутинкой ему руки вяжет, клонит ниже, зовет ко сну… Уж он боролся-боролся, да и запрокинулся, да и захрапел.

Тут явился к нему некий муж в блистающей одежде и говорит в нём гнев: — Вот ты молишься, вот ты каешься. А у дома твоего стоит юнош, просящий приюту. А ты молчишь. А ночь свежа… Прискочил Мелетий с полу, ухом к окну: впрямь в ворота кто-то накрепко колотит. Вылетел ключарь, манатью подобрав, к воротам, — ожгло его холодом, окликает в том стоячем морозе, щуря дремотные глаза: — Ты кто-о? Ты пошто в ворота бубни-ишь? А за воротами голос молодой: — Укрой меня к ночи. Свежи ночные ветры, а на бору темь и волк, а я молод. Не дай погибнуть, брат!

В подворотню так и прёт боровой ветер, сечет и сушит. Заныло в Мелетии сердце и причудился ему за воротами ноготь кривой, стоящий в ожидании, — однако отвечал так: — Ты погодь, парень… Я к набольшему сбегаю. Ты попрыгай там, я часом и вернусь!.. Помчался Мелетий по скрипучему снегу к Сысою, влетел в сенцы: — Осподи, Сусе… Сысой ему аминь отдает: — Ты што это, Мелетий. в таком волнении? — Отец, там человек стучит… Полунощники вдарили! Волки… Приюту просит! Благословился старик: — Пусти к себе, а наутрия ко мне веди. Ино замёрзнет ещё, грех на весь скит примем.

Подобрав манатью, вприпрыжку унёсся Мелетий к воротам. Ключом в замок тычет, попасть не может. Засов толкает закоченелым кулаком, сил нет, примёрз засов. А за воротами торопит: — Ой, руки-ноги отморозли… Ой, поспеши, брат!

Наконец концов рванул Мелетий на себя, распахнулись половинки настежь. Впереди чёрная темь. В ней летят со свистом синие смертные стрелы. А водле наружного рва опустился на снег в последнем бессильи жизни молодой человек. Махом мигнул он в ворота, в руках у него как бы узелок малый да берестяник расписной.

Мелетий зубами скрипит: — Подь-иди в келью скоренько, приду счас, ворота замкну…

Запахнул ворота кое-как и не прибавил аминя, забывшись добротою дела, и не взглянул, откуда за скитом в снегу такое множество копытного следа.

Вбежал в келейку, видит: у печки юнош сидит, прекрасный лицом. Он щёки руками трёт, они у него совсем синие. Мелетий, оттаяв: — А ты б разулся, брат, — говорит. — Этак без ног тебе весновать придётся. Ох, и стужишша ноне, напор какой!..