Она торопливо вышла семенящей походкой, и слышно было, как она почти бежит по лестнице.
— Зачем ты приглашаешь эту жабу? — со злобой спросил Алексей.
Людмила пожала плечами.
— Совсем я ее не приглашаю, ты это отлично знаешь. Но не могу же я захлопнуть дверь перед ней.
— Ты можешь ей намекнуть, что тебе неприятны эти постоянные нашествия.
— Может, ты возьмешь это на себя? — холодно предложила Людмила. — Пока мы отсюда не выедем, ничего не поделаешь, придется принимать дом, как он есть, со всем инвентарем.
Он медленно брился перед маленьким, тусклым зеркалом. Мыло было плохое, не пенилось, бритва — тупая.
— Не понимаю, как ты можешь выносить ее!
— Я ее не выношу, но что я могу сделать? — сказала Людмила, не поднимая глаз от чулка, который она штопала.
Из-за окна уже явственно слышались звуки похоронного марша. По улице проходил похоронный кортеж, прямо за гробом семенила Фекла Андреевна, с оживленным лицом, с блестящими глазами. Она еще раз убеждается, еще раз смакует буйную радость от факта, что вон там, в гробу, лежит покойник, а она жива, все жива. Изо всей семьи, умершей от голода в Ленинграде, уцелела она одна, вдова учителя математики. Не выдержали дочь, сын, зять, невестка, не выдержали внучата. Все остались там, она хоронила их по очереди в снегу, в мерзлой земле осажденного города. А она выжила, пережила все и всех.
Каждый покойник напоминал ей об этом.
— Гиена, — бросил внезапно Алексей, и капелька крови появилась на порезанной щеке.
— Вот тебе папиросная бумажка, заклей, — спокойно сказала Людмила.
Алексей избегал ее взгляда.
— А где Ася?
— Она пошла на собрание, поздно ведь уже. Что ты будешь делать?
— Пройдусь немного. Голова болит.
Она шевельнула губами, но промолчала.
— А ты?
— Я было хотела идти за хлебом. Но тогда уж позже, когда Ася вернется.
— Тогда иди, я подожду, я никуда не тороплюсь.
Он почувствовал облегчение, когда она ушла. С папироской в зубах он бесцельно бродил по квартире, голова болела. Перекладывая книжки на своем столе, вдруг заметил мелко исписанный клочок бумаги. Он торопливо схватил его. Как это он так неосторожно бросил здесь письмо от Нины? Не хватало только, чтобы Людмила нашла!
Он пошел в кухню и бросил письмо в печку. С минуту смотрел, как свертываются черные листы, как письмо рассыпается в пепел. Нина… он даже не ответил ей, а теперь ее, быть может, уже нет в живых. Нина, снайпер, товарищ по походам, не знающая ни страха, ни утомления. Как живое, встало перед ним ее задорное лицо, вьющиеся волосы, светло-карие веселые глаза, слегка вздернутый нос. Он почувствовал прилив внезапной тоски, острой, как физическая боль. Где она теперь, по каким дорогам странствует? Идиотизм — так бросить письмо… И откуда оно здесь взялось? Он никак не мог вспомнить. Впрочем, у Людмилы раньше не было привычки читать чужие письма. Вот разве Ася…
Он выглянул в окно. Тучи заволокли небо, но солнечное сияние пробивалось сквозь них, наполняя улицы трепетным золотистым светом. Белый иней покрывал деревья, празднично торжественные в это морозное утро. Алексей вздохнул и почувствовал, что в комнате душно. Ему захотелось воздуха, простора, и его охватила злоба на Людмилу: она ушла, оставила его сторожить квартиру. Только мгновенье спустя он вспомнил, что сам предложил ей это.
Но уже слышались ее шаги на лестнице. Он надел пальто.
По лестнице медленно спускался профессор живописи Демченко.
— Добрый день, Алексей Михайлович. Хороший денек…
— Вы гулять?
— Нет, надо внучке молока купить, я на рынок…
— Пишете что-нибудь, профессор?
Старик вздохнул.
— Трудно, Алексей Михайлович… Комната маленькая, народу много… Так что, как выйдет… Но пишу, разумеется, пишу…
Алексей замедлил шаги, чтобы старик мог поспевать за ним.
— И с красками тоже… Хотя мне обещали помочь… Прямо беда без красок!.. Хочешь размахнуться, а тебя словно за локоть придерживают… В тюбике ультрамарина чуть-чуть осталось, на небо не хватит… Выбирай другой оттенок. Но это ничего, мне обещали помочь… И квартиру, может быть.
— Вам ведь уже давно обещали.
— Да, только вот надо ходить, бегать, а мне трудно… И с квартирами нелегко обстоит, да уж, нелегко, — вздохнул профессор и красноречивым жестом указал на остов разбитого бомбами дома. — Всех надо где-то разместить. Так что пока живем кое-как. А потом будет, все будет, надо обождать… Заходите ко мне, Алексей Михайлович, только днем, а то вечером освещение не очень… Я тут одну голову кончил, хочется показать вам.
Улица сворачивала к рынку. Профессор остановился.
— Так мне сюда, а вам?
— Хочу немножко пройтись, может, в парк зайду.
— Ну, так пока до свиданья. Так заходите, Алексей Михайлович, если интересуетесь…
— Конечно, конечно, — заверил Алексей и свернул на бульвар.
Серебристые ветки деревьев вырисовывались фантастическими, голубовато-бледными тенями на сером небе, пронизанном рассеянным солнечным светом. Воздух был чистый, холодный, и Алексей вдыхал его полной грудью. Головная боль унялась. На улицах было полно людей. Они шли куда-то, торопились, смеялись, на мостовой дети катались по замерзшим лужицам. Алексею вспомнилась Ася, и он улыбнулся незнакомой девочке в коротком зеленом пальтишке. Она ответила ему шаловливой улыбкой и разбежалась, чтобы прокатиться по льду.
— Порвешь вот подметки, что тогда отец скажет? — заговорил он. Ему хотелось услышать голос ребенка.
— Ничего не скажет, у меня нет отца, — объяснила она спокойно, бросая на него взгляд из-под непокорных светлых кудряшек. И прибавила: — Папу немцы расстреляли.
— Ну, так мама, — заторопился от смущения Алексей.
— А мама ушла в армию. Я у тети. А тетя ничего не скажет, — торжествующе сообщила девочка. — И подметки новые, крепкие, вот посмотрите.
Она ухватилась рукой за ботинок, показывая подошву, но в эту минуту на улице появился мальчик на одном коньке, привязанном к рваному валенку, и девочка забыла об Алексее.
Он пошел дальше и снова почувствовал сосущую боль в груди. Да, да, папа погиб, мама в армии — что же может подумать такой клоп, видя взрослого здорового мужчину в штатском?
Погода прояснилась. Небо становилось все светлее, и иней на деревьях приобретал золотистый оттенок, казался живым и теплым. На телеграфных проводах иней ложился длинными лентами, и с них иногда осыпалась на землю белая пыль, искрящаяся на солнце. День был какой-то радостный, и Алексей стал опять с интересом всматриваться в играющих на улице детей, когда из-за угла, торопливо семеня, вышла Фекла Андреевна. Черный платок сполз с ее головы, и не седые, а какие-то пожелтевшие волосы, заколотые на темени смешным пучком, съехали на сторону. Синие губы жевали, непрерывно жевали. Она не заметила Алексея. К его удивлению, она остановилась недалеко от будки, на прилавке которой лежали разноцветные конфеты, и профессиональным движением протянула руку. Он остановился вдали, выжидая, что будет дальше. Люди равнодушно проходили мимо старухи, не обращая внимания на ее вздохи. Наконец, какая-то женщина остановилась и вытащила из сумочки бумажку. Фекла Андреевна схватила ее и прижала к груди, бормоча какие-то благословения. Прошел офицер — дал бумажку; старуха поправила сползающий платок и засеменила к будке. Она выбрала две длинные конфеты в цветных бумажках, одну спрятала в карман, другую развернула и, подозрительно осмотревшись, украдкой сунула в рот. Она шла прямо на Алексея, и это заставило его посторониться. Она все еще не замечала его. Ее синеватые губы непрестанно шевелились, жуя и чмокая, выражение блаженства разливалось по лицу.
Это зрелище отравило Алексею все удовольствие прогулки. Он повернул к дому.
— Так рано? — удивилась Людмила. — Обед сейчас будет, или, может, ты подождешь Асю?
— Разумеется, подожду.
— Вот это хорошо, — обрадовалась она.
Он уселся с книжкой в руках, но не читал, незаметно наблюдал Людмилу, как наблюдал он ее с самого приезда. Он старался найти в ней то, что помнил с давних пор, пытался проследить и понять в ней новое. Людмила чистила картошку — наклон головы, ровный пробор в светлых волосах. Резкие морщинки возле губ, — ведь это та самая Людмила! Куда же девались великая страсть и глубокая дружба? Где и когда они угасли и исчезли? Ведь это было, когда они жили вместе, когда он вернулся из-за границы и она ожидала его на вокзале, озябшая, но все же розовая, счастливая, что он, наконец, здесь, наконец, приехал… И когда он шел на фронт… То, что испортилось, исчезло, — исчезло не по ее вине. А он, разве он виноват? Нет, видно, была виновата война. Потому что, когда они встретились, им в сущности не о чем было говорить. Рассказать было невозможно — как она, не видев, не пережив, может понять это? Ночи в лесах, когда вокруг слышалось дыхание врага, ночи в избах, на печках, скитания по болотам, кровь, смерть, другая, особая жизнь, страшная и страстная? Как же она может понять это? А было и другое, и оно ложилось преградой между ними. Нина… А Людмила не признавала этого. Сколько раз она раньше говорила, он отлично помнил это: «Если бы я не могла быть единственной в твоей жизни, я не хотела бы быть ничем. Не сумела бы».