— Пей, Алеша, пей, — приговаривал Торонин, и Алексей лил в себя холодное пиво, уже не чувствуя его вкуса.
— Пригорок как пригорок. Сбоку речка, за речкой лес. Я ему и говорю… — упрямо возвращался Торонин к своему путаному, то и дело обрывавшемуся рассказу. — Слышишь, Алеша?
— Слышу, слышу…
— Я ему, болвану, опять: за пригорком — немцы…
Но Алексей слушал другое. Где-то за спиной бесцветный низкий голос рассказывал полушепотом длинную историю. Сначала Алексей не мог уловить слов. Его загипнотизировал самый голос, его таинственное звучание, монотонность. Он вслушивался. И вдруг почувствовал, что по спине пробежала быстрая, холодная дрожь.
«— А коней было четыре… конь белый… конь рыжий, и сидевшему на нем дано было лишить землю покоя, — чтобы люди убивали друг друга, — и конь вороной… и конь бледный, а на нем ездок, имя которого — смерть. И дана ему была власть над четвертой частью света — губить мечом и голодом, мором и зверями земными…»
Алексей встал, слегка пошатываясь.
— Что ты, Алексей, тебе нехорошо? — забеспокоился Торонин.
За соседним столиком сидело несколько человек. Пожилой мужчина в ватнике — белая пена пива осела на его выцветших усах — таращил глаза, внимательно слушая. Его сосед подпер рукой голову в истрепанной шапке и тяжело вздыхал. Говорила женщина в таком же ватнике, в сером платке, из-под которого выбивались пряди редких седых волос. Все трое были похожи друг на друга — серые, словно присыпанные пеплом, в почти одинаковой одежде, одного возраста. Старость стерла с лица рассказчицы даже след женственности — только платок, покрывавший голову, указывал на ее пол.
— Что это? — глухо спросил Алексей, наклоняясь к ней.
Она посмотрела неприязненно.
— А что такое?
— Что вы говорили сейчас…
— Мы ничего, мы так себе…
— Нет, нет, я слышал… Конь рыжий, конь белый…
Старуха энергичным жестом отодвинула от себя кружку.
— А что, кум, правда есть правда. Ибо наступил день гнева господнего, и кто устоит перед ним?..
— Что это? — нетерпеливо повторил Алексей.
На него глянули суровые бесцветные глаза в сетке морщин.
— Это откровение Иоанна: яко же приидет день гнева господнего, и убивать будет один другого, и падет на землю град и огнь, и услышан будет глас ангела: горе, горе, горе живущим на земле и на море… Сбылось пророчество святого Иоанна в наши дни…
— Апокалипсис? — спросил Алексей.
— Пойдем, кума, — потянул женщину за рукав мужчина в ватнике. — Домой пора.
Алексей снова сел к своему столику. Торонин укоризненно забормотал:
— Да что ты, Алеша? Не слушаешь, уходить собираешься. Уж и посидеть с фронтовым товарищем не хочешь, кружку пива выпить, о друзьях поговорить…
Помутневшие от алкоголя глаза затянулись стеклянной пленкой слез. Губы искривились, точно у собирающегося заплакать ребенка.
— Что ты, Володька… Я только…
— Ну, так выпей еще кружечку. Не обижай друга. Помнишь, Алеша, как мы тогда под обстрелом лежали, в том лесочке и…
— Да, да, — смущенно пробормотал Алексей и чокнулся с Торониным. Толстое стекло звякнуло.
— Вот видишь, Алеша… За твое здоровье… Что это я хотел тебе сказать? Ага!.. Вот, значит, такой пригорочек. Я ему, дураку, и говорю…
Алексей покачивался на стуле. Он сам чувствовал, что пьян. В пивной становилось все более душно, туча табачного дыма окутала сидевших за столиками людей. В сером тумане расплывались их лица. Только румяные щеки и светлые крашеные волосы женщины за стойкой выделялись из тумана, когда она делала быстрое движение.
— Вот я ему, дураку, и говорю…
В ноги тянуло холодом от плохо затворявшихся дверей. На улице под окнами грохотали по булыжнику колеса уезжающих с базара телег и отчаянно стрелял мотор грузовика, который никак не мог сдвинуться с места. Алексей пристально смотрел в лицо Торонину, но уже не видел его. Перед его глазами встала поляна, обступившие ее темной стеной деревья и над ними прямоугольник неба, усеянного яркими звездами. Тихо потрескивает маленький огонек, укрытый под наскоро сплетенной из веток крышей. Мрачно поют деревья суровую мелодию ночи. Они сидят у огня — четверо бездомных, затерявшихся в необъятных просторах оборванцев, успевших потерять за эти дни человеческий облик. Обросшие, бородатые лица, волчий голод в глазах, настороженный слух. Хотя немец не проберется в лесную чащу через завалы бурелома, через трясины, по которым можно пройти только тайными тропками, как ходят звери на водопой. Их четверо, отбившихся от части, которая уже перестала существовать. Неопределенной профессии юноша, Петька, усатый колхозник из-под Полтавы, Мамед-Хаджи из далекой Азии и, наконец, он, Алексей. Лес, пылающее звездами небо, их четверо — и словно никого больше на всем свете нет. Бесконечно тянется ночь. Осенний холод проникает сквозь лохмотья рваных шинелей. Лишь грудь согревается от теплою прикосновения знамени, скатанного в небольшой сверточек, сорванного в последний момент дрожащей рукой с древка и спрятанного за пазуху, пронесенного по всем лесным дорогам, по трясинам, сквозь все эти дни, сквозь весь этот страшный путь. Сосет голод. Горят ноги, израненные и опухшие…
Охрипшим голосом Мамед-Хаджи рассказывал легенду. Ее и сейчас слышит Алексей.
«Жил когда-то Тимур. От Иртыша до Волги, от Персидского залива до китайских городов Тимур-ленк нес огонь и смерть. У берегов Черного моря и в далекой Индии знали его меч и дрожали передним. Как огонь и как мор был Тимур-ленк, и земля бледнела и дрожала, когда он шел. А когда он умер, положили его в могилу, названную Гур-Эмир, могила владыки, и построили высокую гробницу из тесаного камня, с голубым куполом на верхушке, и высекли фигуру Тимура из зеленого нефрита, святого камня. Много лет строили эту гробницу и произносили заклятия над каждым камнем. Молились, чтобы обрел покой тот, кто при жизни никому не давал покоя. Одели его труп в парчу и положили рядом с ним его меч, завоевавший Хорезм, Хорасан, Персию, Закавказье, Азов, Астрахань. Чтобы и меч лежал спокойно и никогда уже не обагрился кровью.
Пятьсот лет лежал в могиле тот, кто нес гибель и смерть и умер с ненасытной жаждой войны в сердце.
И вот однажды, через пятьсот лет, вошли люди в гробницу, сорвали покровы с того, кто лежал в каменной могиле. И взглянули дерзкие глаза в черные глазницы, уже пятьсот лет не видевшие огня пожаров.
И тогда понесся вихрь по степи, заклубились пески, вздулись воды Аму-Дарьи и Сыр-Дарьи и тучи закрыли солнце. Задрожали матери в кибитках, прижимая к груди детей, просыпавшихся с криком ужаса.
Понесся вихрь через земли и воды, и тронулись в путь четыре всадника; на коне белом, коне рыжем, коне вороном, коне бледном, а имя им — огонь, мор, голод и смерть…
И потекли реки кровью, и черный дым заслонил солнце, и припали люди к земле. На копытах четырех коней, на крыльях вихря понесся по миру отравляющий прах Тамерлана. И там, где падет этот прах, загорается в человеческом сердце жажда крови и поднимается оружие, — служат делу Тимура, убийцы и насильника…»
— Ты что, Алеша, спишь? — встревожился Торонин, дергая приятеля за рукав.
— Нет, нет, я так, — очнулся Алексей. — Я слушаю, слушаю.
— Ну, тогда, может, еще пива?
— Можно, — лениво согласился Алексей. Ему не хотелось двигаться, разговаривать, отвечать. Лучше уж тянуть горькое холодное пиво. Как же это? Сказка узбека — и дикое бормотанье этой старой женщины, четыре всадника здесь и там…
Все перемешалось. Прокуренный воздух пивной казался менее реальным, чем поляна в лесу, отблески костра, гортанный голос Мамеда. Где теперь те трое? Ему вдруг захотелось поговорить об этом с Торониным, но, взглянув в его добродушные, уже совсем осоловевшие от пива глаза, он отказался от этого. Нет, нет, понять его мог только тот, кто так же, как их четверка, был травленым зверем, ползал на брюхе по болотам, лежал под плетнями, ускользал из рук врага, бежал куда глаза глядят, сто раз умирал и сто раз воскресал из мертвых.