Изменить стиль страницы

Ему было стыдно, словно плакал он сам. Наконец, Войдыга решился:

— Господин поручик! Господин поручик!..

Рыдания унялись, но Забельский продолжал лежать, не поднимая головы.

Глава II

В Ольшинах долго ни о чем не знали. О войне говорили столько времени, что в конце концов все перестали в нее верить. Приходили вести из местечек — из Влук, из Синиц, из Паленчиц; сперва к ним прислушивались со страхом и интересом, но когда прошел месяц, другой, третий, — все махнули рукой.

— Помирятся, небось помирятся!

— А то разве нет? Помирятся…

Никто не поверил даже и тогда, когда в деревню пришли зеленые мобилизационные листки.

В Ольшинах Стефек Плонский торопливо укладывал вещи. Плонская суетилась и ворчала, как всегда, ничуть не веря в войну.

— Маневры, наверно. Нашли тоже время, в самую уборку…

— Хожиняк вам поможет, — неохотно буркнул Стефек.

— Ну, как же, поможет… Очень он обо мне думает. Очень ему интересно. Только бы о себе… Что я? Кому я, старая рухлядь, нужна? Да и доченька рада, что вырвалась из дому, тоже не станет думать…

— Вы же сами хотели, чтобы она вышла за Хожиняка.

— Хотела, хотела… Надо же девушке выйти замуж. А было тут за кого? Не было. Пусть лучше за Хожиняка, чем в девках сидеть… Джемпер возьмешь?

— Зачем? Мундир дадут.

Стефек нагнулся над своими вещами, невольно прислушиваясь к монотонной воркотне матери.

— Оно и лучше, по крайней мере не истреплешь. А то разве ты станешь беречь? Тебе все будто с неба падает…

Плонская сердито смотрела на сына.

— Тоже выдумали. Тут овес косить пора, а они…

Стефек вышел, наконец, из терпенья.

— Я, что ли, виноват? Война!

— Какая там война! Так, выдумки. Я помню, в ту войну всюду приказы расклеивали. Всякий знал, что и как. А тут…

— Повесток пять прислали, — заметил Стефек.

— Ну вот! На всю деревню пять повесток! И это — война? Баловство одно.

Впрочем, так думали все, даже полицейские в Паленчицах.

— Э, надвигается, надвигается, но ведь уже не раз надвигалось, да проходило.

— Боятся, видно, с нами связываться, — догадался Вонтор.

Пьяный, как всегда, комендант Сикора только рукой махнул.

— И дурак же ты, пан Вонтор, ну и дурак!..

— Это почему? — возмутился толстый полицейский.

— Уж не знаю, почему. Таким уж, видно, отец тебя сработал на свое горе. Говорят же, дураков и сеять не надо — сами родятся.

Обиженный Вонтор отправился в корчму излить душу перед инженером Карвовским:

— Наш старик уж совсем того. Водку пьет не переставая. Плохо он кончит.

Инженер торопился домой. Уверившись, что слух о войне просто утка, он быстро попрощался с Вонтором, не ввязываясь в разговор.

Даже бабы не выли, как положено по обычаю, провожая призванных.

— Месяц, полтора, ну, может, три — и обратно…

— И то!

— Другое дело, кабы опять война…

— Э, кому там охота воевать? Давно ли та война была? Мало тогда народ горя хватил?

— Верно!

Евреи в местечках, правда, поговаривали другое, но им никто не верил.

Ольшины, как всегда, жили своей будничной жизнью.

Как всегда, крестьяне выплывали на лов и делились рыбой с паном Карвовским по уговору: третья часть ему, а две трети на продажу — ему же, по назначенной им цене.

Как всегда, бились с нуждой бабы, — и, как всегда, все глаза с ненавистью глядели на пригорок, где белели новенькие доски осадничьего сарая, уже отстроенного после июньского пожара.

День первого сентября обрушился на Ольшины внезапно, как гром с ясного неба.

Ранним утром появились самолеты. Люди выбегали из хат и удивленно глядели вверх. Никогда еще не видели здесь столько самолетов.

— Смотри-ка, смотри, вон еще!

— Четыре, пять… Девять, десять.

— О, и еще!

Дети стояли, засунув в рот пальцы. Словно стрекозы над водой в летнюю пору, по безоблачному небу летели серебристые птицы. Сверкали на солнце светлым металлом, легкие, подвижные, невесомые, парили, плыли по воздуху. И лишь потом донесся далекий гул. Он близился, нарастал, воздух задрожал от него.

— Гляди, как низко!

Самолеты пронеслись над деревней, спугнув ворон, которые, тяжело взметнувшись, перелетали с дерева на дерево.

— Куда это они летят?

— На Синицы…

— На Влуки…

В воздухе еще слышалось дробное стрекотание, когда издали — откуда-то со стороны Влук, Синиц — вдруг донесся глухой, долгий грохот. Паручиха с криком выбежала на дорогу:

— Ой, люди добрые, что это?

— Никак гром?

— Какой там гром!..

Протяжный грохот раздался снова. А мгновение спустя задрожал, завыл воздух, — это возвращались серебристые птицы. Они плыли низко, освещенные солнцем. Проплыли и скрылись за лесом, в голубой небесной дали.

И лишь оторвав взгляды от улетевшей стаи, люди увидели в той стороне, где были Влуки, черный столб дыма. Один, другой.

— Горит!

Все переглянулись, лица вдруг побледнели.

— Война, — глухо сказал Павел. Никто не отозвался. Все разошлись, каждый к своему делу. Никому не хотелось говорить, на души пал неописуемый страх.

— Развалило дом у почты… Больше десяти убитых…

— Грохнуло, никто и пикнуть не успел… Вся стена так и повалилась…

— Господи боже мой, этакий домина!

— Сарай за околицей зажгло…

— Низехонько летел, вот и швырнул прямо, куда хотел…

— Люди добрые, как же так?

— Значит, это он и летел над нами?

— Он и есть!

— Что там ему Ольшины! Две-три хаты.

— Не бойся, и сюда прилетит, — мрачно пророчествовала Паручиха. — Конец нам пришел, вот что!

— А говорили, не будет войны.

— Кто знал! А во Влуках по радио слышали, перед обедом объявляли, что, мол, война…

— Боже ты мой милостивый, что же это такое творится? Что творится…

Наступил вечер. Столб дыма над Влуками исчез. Погода была чудесная, теплая, в озере переливались краски заката. И казалось, что утром самолеты только привиделись, а теперь опять все стало по-прежнему.

Но на другой день ранним утром, когда люди вышли на седую росистую траву, чистое небо снова содрогнулось от далекого пугающего гула. Воздух сотрясала дрожь, все сильнее, сильнее, — и вот уже дрожит земля, вода, человеческие сердца. Засеребрились, засверкали светлые птицы, купая крылья в солнечном сиянии. И тотчас загрохотал далекий гром, и тотчас взвился к небу черный столб дыма.

— За Паленчицами бьют.

— В мост, видно?..

— Конечно, в мост.

Воздух все гудел, что-то ужасное и непонятное происходило рядом, за лесом, за темной чертой горизонта.

И с того дня стали со всех сторон приходить вести:

— Опять бомбил.

— В Заводах из пулемета пастуха убил.

— В Порудах на картошке народ побил!

Любопытные побежали в Поруды — посмотреть, правда ли. Правда. В сарае лежали в ряд три бабы, молоденькая девушка и мальчик. Вся деревня в молчании прошла перед убитыми. Они лежали на глиняном полу, на разбросанных второпях охапках сена. Залитые кровью юбки, желтые восковые лица. Бабы всхлипывали, шмыгали носами. Но не было ни громкого плача, ни причитаний. У всех перехватило горло от ужаса.

— Низко-низко летел. Ну, пусть его, думаем, летит. Копаем и копаем, — задыхаясь, испуганно рассказывал подросток, единственный уцелевший из работавших в поле людей. — А он вернулся. Еще ниже… Мы глядим, что будет, не испортилось ли у него что… А он как начнет, как начнет! Я упал на борозду, гляжу — все лежат… Он пострелял, пострелял и улетел… Всю ботву посек. Я встаю, а никто уж и не шелохнется…

— Боже милостивый, боже милостивый! — боязливо вздыхая, шептали бабы. Ведь они же помнили прошлую войну, окопы по деревням, горящие хаты. Но теперь было не то. Теперь смерть обрушивалась с ясного неба, протягивала хищные, не знающие промаха когти, гналась за каждым человеком. Все равно, солдат ли это с оружием в руках, или пастушонок с кнутом, или спокойно копающие картошку бабы.