— Где Стефек?
Ядвига пожала плечами. Она чистила картошку, сидя на низенькой скамеечке возле печки.
— Можно бы ответить по-человечески.
— Не знаю, — сухо буркнула девушка.
Не соизволит даже поговорить, не соблаговолит слово сказать. Пусть бы уж, наконец, выходила замуж. Господи, если бы кто-нибудь в те далекие, минувшие времена, такие далекие, что иногда не верилось в их существование, сказал, что правнучка бабки Яновской выйдет замуж за осадника, бывшего сержанта, скажем прямо — за самого обыкновенного мужика… Но что ж… Все переменилось. Да и стоит ли эта девушка чего-то большего? Вон она сидит, как дурочка, согнувшись над картошкой, пасмурная, непонятная. О чем она думает? Неужели у нее все еще в голове этот… этот…
Госпожа Плонская чувствовала, что краска гнева выступает на ее щеках. О, она не так уж ограниченна, не так слепа, как кажется дочери! Она понимает, откуда взялась эта ненависть к инженеру Карвовскому, кое-что ей приходилось слышать… Да, да, хамские привычки, хамские склонности у Александровой Дочери! И все же он ее любил, только ее и любил, и всякий каприз Ядвиги для него значил больше, чем жена, чем вся ее тяжелая, печальная жизнь.
За окном шумел ветер. Шелестели деревья, уныло, спокойно шептались почти уже лишенные листьев ветки. Однообразный, скучный звук. Ах, до чего невыносим был этот шорох, упрямый, безнадежный!
В Луках шумели липы. Сладкий аромат вливался в открытые окна, плыл тяжелым упоительным облаком и одуряющим благоуханием разливался по комнатам. Липы в парке шумели весной — и в памяти совершенно изгладился их осенний шелест. Между тем ведь и они иногда стояли на осеннем холоде голые, лишенные зелени, и в их ветвях гулял печальный ветер, холодный и сырой. Госпожа Плонская сама удивилась, почему она помнит эти липы только в их летней красе, в июльском цвету, когда они превращались в один золотистый букет, почему старый парк и сад запечатлелись в памяти только в весеннем цвету, в радостных, радужных красках. Почему не помнятся порыжевшая трава, розовые кусты, укутанные в солому, дорожки, устланные сухой листвой?
Руки бессильно выпустили спицы. Клубок синей шерсти покатился по полу. Она вдруг почувствовала себя ужасающе старой и беспомощной. До чего мрачна эта кухня с огромной мужицкой печью в углу, с этими жестяными ведрами, с деревянным столом на козлах!
Ветер усиливался. Громче шумели деревья. Протяжно загудело в трубе, пронзительно, уныло. Она ненавидела этот звук.
Ветер шумел, тянул в трубе свою мрачную песню. Старая стена раз, другой скрипнула. С ней боролся ветер, холодный, пронзительный, осенний ветер. Старый дом, казалось, стонал.
— Конюшня хорошо заперта?
Ядвига поднялась со своей скамеечки и безмолвно вышла. Из сеней пахнуло холодом, слабый огонек керосиновой лампы заколебался. Сильнее подул ветер, из печи в кухню темными клубами повалил дым.
Да, вот оно как — кухонная каморка, дымящая печь, осенний ветер. «И зачем только человек еще живет на свете?» — подумалось ей, но в глубине души тотчас возник ответ. Да, она живет и будет жить, пусть даже кому-нибудь это и не нравится. Да, эти двое, вероятно, ожидают ее смерти — им бы уже хотелось самим хозяйничать здесь, хотелось бы делать все, что только им взбредет в шальные головы. На мгновение ей показалось, что она смотрит на этот дом из какой-то дали, а в доме хозяйничают эти двое. Нет, нет, она не поддастся ни осеннему ветру, ни осеннему ненастью. Ядвига, наверно, только об этом и думает, только этого и ждет. Но нет! До этого еще далеко. Это еще неизвестно, когда будет.
Девушка вернулась и стала спокойно ставить на плиту горшки, наливать в них воду, поправила заглушаемый дуновениями ветра огонь. Затем выпрямилась и, прислонившись головой к стене, засмотрелась на раскаленную дверцу печки.
Госпоже Плонской вдруг стало жаль дочери. Она с удивлением ощутила в себе этот неожиданный порыв жалости. Что собственно эта девушка получила от жизни? И не проще ли, не лучше ли было бы, вместо этой вечной хмурой неприязни, поговорить друг с другом по-человечески, выплакать свое горе, признаться матери, рассказать то, другое? Но нет. Она стоит пасмурная, погруженная в какие-то свои неведомые мысли и даже не взглянет на мать. И теплое чувство снова уступило место гневу.
— Отодвинь горшок, видишь, как кипит! Ты положила слишком много дров, хоть бы капельку экономила!
— Дров хватает.
— Хватает, хватает, у тебя всегда ответ найдется! Плиту раскалила неизвестно зачем, перегорит, вот и вся польза! Картошку уже можно отцедить, зря столько дров наклала.
— Мне нужно постирать.
— Так надо было сразу начать. А теперь вода неизвестно зачем кипит, а…
Не дожидаясь конца ее речи, Ядвига вышла в сени и стала впотьмах искать у стены корыто.
Госпожа Плонская покачала головой, вздохнула и снова принялась за работу. Потом она поднялась и, тяжело переступая больными ногами, стала искать откатившийся клубок шерсти. Как болят кости в это осеннее ненастье, как болят пальцы в эти сырые, ветреные дни!
А ветер дул все сильнее. Теперь уже скрипел, вздыхал, шелестел сотнями голосов весь дом. Пол трещал, как будто по нему ступали невидимые ноги, в трубе выло, словно там раздавался человеческий плач, неудержимые, звучащие безграничным отчаянием стоны.
Порывы ветра усиливались, бились, как огромные крылья слепых птиц, которые беспомощно трепыхаются, проснувшись в потемках. Плакали, стонали деревья за окнами, хлестали воздух бичами обнаженных ветвей. Скрипела крыша, трещали перекосившиеся черепицы. Старый дом дрожал; казалось, еще минута, и он уступит силе ветра, упадет к его ногам. Старуха вслушивалась в доносившиеся снаружи звуки и в ответы, которые давал им старый дом. Она представила себе глухую пустыню вокруг дома, голые, без летней зелени трясины, мрачное одиночество этих Ольшинок, куда забросила ее судьба.
Вдруг ветер, словно утомленный длительным напряжением, стал затихать. Он, ослабевая, стлался по земле, шелестел едва заметным дыханием. Но старый дом все продолжал вздыхать, трещать, шептаться, будто не мог успокоиться. И к этим звукам присоединился еще один — далекий, величественный, заглушающий все остальное. Шумело взволнованное вихрем озеро. В глухую ночь шли огромные волны, набегали на берег, со вздохом возвращались, снова бились о берег и снова откатывались. Во мраке осенней ночи озеро пело свою осеннюю песнь, последнюю песнь перед зимними морозами, которые на долгие месяцы скуют его ледяной корой.
Ядвига остановилась у дверей, ведущих в сад, глубоко вдохнула прохладный, влажный воздух и улыбнулась в темноте далекой песне озера.
Глава XV
Все завалило снегом. Земля простерлась беспредельной, бескрайней равниной, раскинулась необозримой снежной пустыней. Избы затерялись в пушистом снегу. Он окутал их со всех сторон, как стога сена. Стерлись линии вод, мороз держался крепкий, и лишь кое-где глубочайшие трясины не позволили одолеть себя. Там темнели бурые подтеки, и от них туманами поднимались над болотом испарения. Исчезли границы лесов — деревья утонули в снегу. Занесло дороги и тропинки, человек затерялся, исчез в царстве белизны. На мир опустилась смертельная тишина. Не скрипели шаги по мягкому снегу, не плескалась замерзшая вода, перевернутые вверх дном дубы, лодки, челноки зимовали под снежными сугробами. Мир будто вымер. И в этой пустыне, как глухое, зловещее эхо, раздавалось лишь карканье ворон да предвечерней порой доносился волчий вой. Поздно, лениво вставали сумрачные рассветы, а на закате снега горели живой кровью.
Жизнь притихла, притаилась, едва давая о себе знать седым дымком, синеватыми струйками, вырывающимися из щелей тростниковых кровель. Редко кто выходил из избы наружу.
В эти зимние дни Хожиняк еще сильнее почувствовал одиночество и безнадежность своего существования. Не зная, за что бы взяться, он бродил по дому, где снова пахло свежим деревом и снова валялись стружки в сенях. Как только начинало смеркаться, он с грохотом захлопывал ставни, сидел мрачный и чинил ремни или латал сеть. Но в конце концов все ремни оказались приведенными в порядок, а никуда не годный узловатый шпагат заставил забросить рыбачью работу. Оставалось лишь сидеть на лавке, смотреть, как мелькают тени на стене, и прислушиваться, что делается снаружи. Это вслушивание превратилось у него в привычку, в манию. Теперь, зимой, когда в воздухе стояла глухая тишина, эта привычка стала особенно тяжелой.