Изменить стиль страницы

Мрак рассеивался, глаза все больше привыкали к нему. Из мрака вырисовывались очертания мебели, контуры большой кровати, где спала мать, стола, шкафа. Но между мебелью клубилась тьма, густая и осязаемая, она кружилась, черной траурной вуалью опускалась вниз и снова всплывала кверху, легкая и пушистая. Брошенное на стул платье показалось на мгновение человеком с беспомощно опущенными вниз руками, с бледным лицом, прильнувшим к высокой спинке. Ядвига изо всех сил напрягла зрение, чтобы разглядеть свое серое платье, белые плечики сорочки.

И вдруг ее поразил новый звук. Он доносился откуда-то издалека, гулкий, мерный, повторяющийся. Ядвига замерла. Обостренный слух различал и самый звук, и его эхо. Далеко в глубине озера звонили колокола. Верное предзнаменование, что должно случиться что-то дурное. С кем? С ней, с деревней или, может, с кем-нибудь другим? Кто еще слышит в эту пору далекий колокольный звон с затопленной церковной колокольни? Кому еще он предвещает несчастье?

Она села. И только теперь из хаоса звуков выделилось тиканье часов, о которых она забыла, погруженная в тревожные думы. Ядвига облегченно вздохнула. Металлическое тиканье часов раздавалось обыденно и просто.

И сразу все кругом стало будничным, обычным. Пол скрипит, потому что сквозь открытое окно целый день поглощал влажное дыхание весны. Червь точил дерево, как всегда, кошки бегали на чердаке, по своему всегдашнему обычаю, мерно посвистывало ровное дыхание матери. Из-за боковой двери доносился храп инженера. Он всегда так храпит. Будто это не худощавый господин в двубортном пиджаке, а могучий мужичище с легкими, как кузнечные мехи. Стефек тоже, вероятно, вернулся уже и давно спит, пока она тут умирает со страху, как ребенок. Через час, через два начнется рассвет, наступит день — такой же, как все дни.

Она закуталась в одеяло и тотчас уснула. Разбудило ее только утреннее покашливание матери, которая ворочалась на постели, шумно позевывая.

— Должно быть, поздно… Который час? Ох… Совсем не могла уснуть с вечера…

— Половина шестого, — ответила Ядвига, взглянув на часы. Солнечный свет вливался в комнату радостной, золотой струей, рисуя трепетную мозаику света и теней. Ядвига одевалась.

— А ты когда же это вернулась?

Не дожидаясь продолжения допроса, Ядвига быстро выскользнула из комнаты. Стефек, видно, уже встал, дверь из сеней была широко распахнута в сад. Пес Убей весело лаял у конюшни. Она вздохнула полной грудью. Теплый ветер несся по полям, почки на ольхах уже распускались и зеленели, жаворонок, утонув в утренней лазури, пел весну. Да, сегодня уже настоящая весна. Ядвига улыбнулась, глядя на коричневые, набухшие соками почки сирени. Взяв подойник, она направилась к коровам. Из открытых дверей на нее пахнуло теплом и запахом навоза. Корова печально замычала, глядя на рыжеватую траву во дворе.

— Подожди, подожди немного, скоро уже пойдешь на травку.

Стефек, засучив по локоть рукава, выбрасывал навоз из конюшни. Услышав движение в коровнике, он вышел к сестре.

— Ядвиня, ты бы зашла к Петручихе, там у нее что-то с ногой, надо посмотреть.

— Ладно. Вот только подою Калину и приготовлю завтрак.

— Мама уже встала?

— Нет еще. Но не спит.

Стефек оперся на черенок вил.

— Ядвиня…

— Ну?

— Я хотел спросить у тебя одну вещь.

— Ну?

Она вдруг почувствовала смутное беспокойство и опустила глаза, чтобы избежать взгляда брата. Пугливые зрачки притаились под темными ресницами.

— Я хотел спросить… Не… Не оставил ли Петр у тебя чего-нибудь?

Ядвига замерла. Голос брата доносился до нее словно издали.

— Петр?

Нет, это не она, не Ядвига сказала. Это кто-то другой ответил за нее мертвым, хриплым голосом. Стефек нетерпеливо пожал плечами.

— Ну, Иванчук же!

— Зачем? Зачем ему оставлять мне что-нибудь… этому… Петру? — спросила она, чувствуя, как земля уходит у нее из-под ног, и стараясь не отрывать глаз от вил, не глядеть ни на что другое. Четыре зубца, один, правый, немного погнулся. К зубцам пристали сухие клочки навоза, они слегка колышутся. «Упадет — не упадет», — думала она, словно именно это и было самое важное.

Стефек вырвал зубцы вил из земли, от них остались в сырой почве четыре дыры.

— Эх ты…

Он вздохнул и ушел обратно в конюшню. Девушка постояла еще минуту, глядя ему вслед. Что он за человек, этот Стефек? О чем он думает, что делает, чего хочет? Неужели и для него все складывается так безнадежно, так мрачно, так бесцельно и безвыходно, как для нее?

Она доила и смутно думала при этом, что ничего нельзя знать о другом человеке. О Стефеке, например, или о Петре, — ни о ком, ни о ком. И кто знает что-нибудь о ней, Ядвиге? Кого она интересует?

Она забыла об этих мыслях только по пути к Петручихе. Чистейшей голубизной, лазурным зеркалом лежало озеро в темной рамке камней, отливающих янтарем на солнце. Вдали чистейшей лазурью вытекала из него река. С пригорка, на котором расположена была деревня, открывался широкий вид — сеть вод, переплетение голубых линий, бегущих во все стороны, опоясывающих поля, луга, подмывающих желтый кладбищенский холм. Вода вырывалась из голых еще и серых ольховых рощиц, бежала под вербами, расцветающими светло-зеленой мглой молодых листочков, скользила узкой струйкой вдоль дороги, перерезала тропинки, блестела, переливалась, цвела всеми оттенками голубизны. Мягко, чуть слышно плеснуло озеро, словно отдаленным отзвуком вечерней песни. Низко над водой с пронзительным криком пролетел рыболов, мелькнула его черная головка и темный пух под белыми, как снег, крыльями.

Перед избой Петруков играли дети, в посконных рубашонках, босые. Спутанные волосы, темные и светлые, опускались на глаза. Они не бросили лепить пирожки из грязи, когда к ним подошла Ядвига. На нее лишь глянули с земли серые, карие, голубые глаза. И глаза цвета выглядывающей из мха пролески — глаза Петручихиной внучки, маленькой Авдотьи.

— Бабушка дома?

— А где ей быть? Дома, — серьезно ответила девочка, разминая серую лепешку грязи на своей босой ноге.

Ядвига низко наклонилась в дверях. В лицо ей ударил спертый воздух. Петручиха сидела за прялкой прямо против двери. На широком деревянном гребне блестела серебристая горстка льна.

— Стефек мне говорил, что у вас нога болит.

— Да, болит, болит. Я ее еще зимой наколола, теперь гноится. Ничего, пройдет. Да вы садитесь, барышня.

Ядвига присела на скамью, глядя, как худые темные пальцы едва заметными, мерными движениями вытягивают и сучат длинную ровную нитку. Серебристый лен послушно подавался, и словно по волшебству из серебряной кудели возникала нить и сразу наматывалась на деревянное мотовило. Время от времени женщина подносила руку ко рту, чтобы смочить пальцы слюной, и снова почти незаметным движением сучила нить. Она даже не смотрела на свою работу.

— А у вас что слышно, барышня?

— Ничего… Что у меня может быть слышно?.. Где же это ваши все?

— Да так, поразбрелись, кто куда. Весна, кому охота в избе сидеть? Юзек, тот поехал в город, договор подписывать с инженером.

— Значит, уже столковались?

— Столковались. Вчера, почитай, до полночи сидели у старосты, и договор уже готов. На той неделе начнут эту самую комасацию[2], если погода установится.

— И хорошо это будет?

— Да уж не знаю, такое дело бабьей голове не рассудить. А только я так думаю: может, хорошо, а может, и плохо. Вроде и хорошо. Сами посудите, хоть бы и наша земля, в скольких же она клочках! Тут, сейчас за деревней… наверно с восемь будет. Да за озером три… И у кладбища за рекой, тоже наше. Да еще тот клочок, возле вашей рощи… И за Оцинком, и возле луга… Пожалуй, клочков двадцать будет, а земли-то у нас сколько? Надел-то наш всего четыре морга, вот и разделите, что получится? А ведь у нас еще ничего. Вон у Филимона, у того надел в сорока местах разбросан, какая же тут может быть работа? Так что, если эдак подумать, то вроде и хорош. Вот только как с рыбой будет — не знаю. Инженер говорил, что мы еще заработаем на этом… Не знаю. Да что ж, как мужики решили, так и будет. Не мое это дело…

вернуться

2

Комасация — ликвидация чересполосицы.