У той, что живет в первом этаже, муж вечно на ночных дежурствах, а к ней в это время всегда кто-нибудь приходит. Поговаривают, конечно, и о ней, но осторожно. Ведь есть законный муж, а это покрывает все. Какая ни на есть, а все же законная, обвенчанная.
В мансарде вечно слезы: муж пропивает все, что удается заработать стиркой жене. Но в сущности баба зря поднимает такой крик. Хоть зарабатывает она, но деньги все равно что его, — как-никак законный муж.
Раз законный муж, надо терпеть. Он в своем праве. Конечно, о ней сожалеют, что муж девок домой приводит, выпивает с ними, тащит все из дому. Но никогда бы ей не простили, если бы она ушла от него. Ведь она присягала ему в верности, а это уж раз навсегда, на веки веков. Хорош он или нехорош — все равно. Повенчаны — и крышка.
Документ, патент, удостоверение. Знак, выжженный на лбу на всю жизнь. Знак, дающий положение в обществе, освящающий решительно все: и пьяные побои, и сифилитические язвы, и недоразвитых детей. Зато законные.
И вот, среди всего этого, по лестнице, снизу и до четвертого этажа ходит Наталка — без патента, без печати, без штемпеля, с бесстыдным сиянием своей любви на лице.
Ей простили бы, если бы украдкой, на цыпочках на лестнице — в уголку, в потемках, во мраке — с потупленной головой, с исповедью, покаянием, с невыполненным обещанием исправиться. Наконец, даже с незаконным ребенком, с нищетой, позором, отчаянием.
Но ни в коем случае не так: просто, явно, публично.
И, очевидно, очевидно — счастливо!
Это уже непростительно, этого простить нельзя.
Чтобы она ходила тут как ни в чем не бывало — она, живущая «на веру», незаконная, невенчанная, бесстыдная, и своим светлым, ясным лицом колола им глаза, глумилась над их тяжкими днями, над их избитыми спинами, над их безрадостными брачными ночами.
Мать сперва думает лишь об одном: что у Наталки воспаленье легких и нельзя оставить ее на попечении чужих людей. Анатоль не успевает и слова сказать, как она сама предлагает:
— Ты бы перевез Наталку сюда, а то ее в больницу увезут.
Потом она днями и ночами ухаживает за девушкой. Моет, приподнимает, кормит. И привыкает к ней еще больше, чем прежде.
Однажды, когда Наталке уже становится лучше, Анатоль говорит:
— Мама, она тут останется.
— Останется?
— Да, со мной.
— Сейчас думаете венчаться?
— Нет, мама.
Ей объясняют медленно, постепенно, осторожно. Она сидит ошеломленная, слушает. Как она радовалась раньше, что вот Анатоль женится на такой хорошей девушке, что ей доведется качать внучат, и вдруг все по-иному.
— Но как же, если родится ребенок, ведь он будет незаконный…
— Не родится. По крайней мере не сейчас.
Старушка не решается продолжать расспросы. Она лишь краснеет перед этим взрослым далеким сыном, перед этой тихой, серьезной девушкой, которая спокойно слушает это и даже глаз не опустит.
«Иной мир, — неведомо в который раз думается матери. — И так всегда с ними».
Так Наталка и осталась. И всем им как-то хорошо вместе.
Мать понемногу привыкла. Намолилась, наплакалась, но перед соседками головы не опускает. Она, как всегда, заодно с сыном.
Впрочем, знакомые сына относятся к этому как-то иначе. Забегает один вечером:
— Муж велел передать, что ему придется задержаться на собрании.
«Муж!» У матери становится тепло на сердце. «Все-таки, значит, муж».
Она вспоминает все события своей серенькой жизни. Всех этих мужей, всех этих жен, с которыми приходилось жить дверь в дверь. Крики избиваемых и избивающих, жалобы, слезы.
Как колодки, бывает иной раз этот брак, как колодки, тяжко сковывающие ноги. Как проклятие на всю жизнь. Как сплошные слезы. Как неразрывные цепи, ярмо, на веки веков придавившее спину.
«Почему, почему так, — думает мать, — ведь в церкви, ведь перед алтарем, ведь таинство…»
В здании веры, столь тщательно возводившемся изо дня в день, многие годы, вырисовывается маленькая трещинка. У самого фундамента.
Мать защищается от этого, не хочет думать. Пусть уж все будет так, как было всю жизнь. Теперь, на старости лет, не время менять.
Старое сердце дрожит, боится, что стоит поглубже вникнуть в это, и все рухнет. Но как же так? Таинство брака! Так учил ксендз, учила школа, учил всякий ближний, а теперь вдруг все совсем иначе. Грех. Где же этот грех в ясных глазах сына, в улыбающемся лице Наталки? — размышляет она, прислушиваясь к доносящимся сверху, из квартиры слесаря крикам.
И вспоминается: случится, как-то невзначай, в теплый лунный вечер, неведомо как и почему, а потом ребенок. Стало быть, женись, а то как же бросить девушку в таком положении. И женится. Хотя по-настоящему думал о другой. Хотя эта и некрасива и не работяща. Хотя сердце тянет в другую сторону.
Или так: нужда в доме. А тут — богатая. Женись. Пусть хоть хромая на одну ногу, пусть злющая.
А не то: «Девушка опозорена, срам, — поскорей обвенчать». Или: «Старик, но зато богатый, отцу, матери поможешь. Нечего перебирать, стыдно оставаться старой девой».
А потом — все кончено. Как же — таинство брака!
Нет, как-то не укладывается все это в голове. Мать чувствует себя словно подхваченной стремительным, шумным потоком, в то время как за всю жизнь привыкла уже к тихому пруду, мутному, илистому, но зато спокойному.
И самое странное, что этот Анатоль, кажется, и в самом деле прав. Никогда они друг другу злого слова не скажут, всегда вместе, всегда у них все хорошо, хотя и без всякого таинства.
И как легко эта Наталка выговаривает: «Муж только что ушел», или Анатоль: «Когда мы еще не были женаты…»
Иной раз мать и сама не верит, что они не венчаны.
Понемногу успокаиваются и соседки. Ведь что ни день случается что-нибудь новое. Эта, что живет с улицы, и вправду развелась с мужем. Подмастерье так избил булочника, что того увезла карета скорой помощи. Аида до чего-то там добегалась, крику было в доме, страсть! Ну, а потом ничего, как-то там она это уладила. Да мало ли еще всякой всячины! А те сидят себе тихо, никому не мешают, вот все и успокоилось. И пошел уже другой разговор.
— Знаете, милая вы моя, а я думаю, что они все-таки обвенчались.
— Что вы говорите? Когда?
— Да я ведь не знаю, а только так думаю, что обвенчались. Может, не сразу, а погодя. Не похожи они что-то на незаконных.
— Вы полагаете? А со Сковронской говорили?
— Что Сковронская, Сковронская с самого начала одно твердит: женился Анатоль, да и все. Я и заговаривать с ней об этом не хочу, все равно она ничего не скажет, а только глянет на тебя и уйдет.
— Кто ж их знает…
— Может, и так. Может, и так…
— Конечно. Потому, разве уж никакого стыда у людей нет, без венца и этак, на глазах у всех!
— А я сразу говорила, что должно быть обвенчались.
— Э, ничего вы такого не говорили, куда там!
— Ну, видали ее? Глухи вы были, что ли!
— Глуха я не была, да и сейчас не глуха. А память у меня тоже не отшибло. Помню, как вы тогда прибежали, что эта самая Сковронской «мама» говорит!
— Ну вот, видите!
— Что мне видеть? Совсем не то говорили…
— Да что нам ссориться! Мне бы вот только интересно узнать, как оно там у них на самом деле.
— Говорю вам, что так оно и есть. Сперва им, может, и неохота была, а потом, как увидели, что приличные люди об этом думают, взяли да и обвенчались.
— Может, и так.
— Наверняка, наверняка так! Ведь какой ни на есть стыд у всякого человека есть, хоть у самого последнего. Да их бы уж давно бог наказал, кабы они невенчанные смели жить вот этак, на глазах у честных женщин.
— Конечно, конечно!
— Только зачем бы им это так скрывать? Что ж, людям уж и знать нельзя?
— Что ж, вы не знаете Анатоля? Вечно мудрит, вот и тут хотел, чтобы все не как у людей.
— А как же оглашения? Ведь они бы здесь, в нашем приходе, должны были быть?
— Да ведь они не здешние. И потом, если им уж так захотелось потихоньку все сделать, так, может, им кто и выхлопотал, чтоб без оглашений.