— Ночлежный дом? — подросток цыкает слюной метра на два. — Там ночует аристократия, тридцать грошей, не пито, не едено за ночь. Зато с удобствами — вшей больше, чем соломы!
Он молодцевато сдвигает рваный козырек на ухо. Широко позевывает. В черной яме рта виднеются испорченные, гнилые зубы. И вдруг опирается о плечо товарища, прикрывает глаза. Мимо проходит представитель власти. Генька плотно кутается в платок. Рваные бумажные чулки спустились, порыжевшая юбчонка едва прикрывает колени. С испитого, окаймленного кудряшками лица пугливо смотрят глаза. Детские, беспомощные.
В уголке, на полу, в группе товарищей постарше, спит, свернувшись клубком, десятилетний Фелек. Босые ноги поджаты под себя, впалая грудь дышит трудно, с хрипом и свистом. Подальше — те, для кого не нашлось места и на каменных плитах. Первый присел, опираясь на низкий выступ стены, следующий сел ему на колени, так они и сидят у стены длинным рядом, каждый упираясь лицом в спину следующего. Спят.
В институте физического воспитания есть все. Крытые беговые дорожки, бассейн для плавания, теннисный корт. Высокие белые сверкающие гимнастические залы, фехтовальный зал. Но под мостом, в туманных испарениях реки, в вонючей от кала грязи спят четверо мальчуганов. Лихорадочная дрожь бьет тела, едва прикрытые изорванной в клочья одеждой. Как щенки, они сбились в клубок, плотно прижимаясь друг к другу.
И вдруг вдали резкая трель свистка. Как настороженные зверьки, они сразу вскакивают на ноги. Молчком, скользя в грязи, несутся во тьму. Над этой беговой дорожкой нет крыши.
В слабом свете далекого фонаря поблескивает козырек полицейской фуражки.
Таков закон. Закон, равный для всех. Если бы господину директору, владельцу фабрики или пассажиру салон-вагона вздумалось ночевать на скамье в парке, в амбразуре моста или на вокзале, их также выгнали бы оттуда.
Но только ни один из них почему-то не идет ночевать ни на вокзал, ни под мост, ни в парк.
VI
Мерно постукивает молоток.
Со свистом режет широкий нож.
Громыхает машина.
Кожа. Бумага. Сукно. Смола. Дратва. Игла. Ножницы.
Виктор, Зенек, Леон или Густек поступают в ученики в мастерскую. «По крайней мере кусок хлеба будет, когда кончишь».
Мастер — хромой, маленький, сердитый. Чуть что, на лбу у него вздуваются толстые синие вены. Он громко кричит, второпях сыпля словами, как градом. Капельки слюны брызжут сквозь черные выщербленные, как старая изгородь, зубы. Вечно потные мозолистые руки мечутся над головой, как злые, взъерошенные птицы.
Мастер — высокий и красный. Огромное пузо торчит вперед, как сундук. Покрытая бородавками шишка синего носа, с жидких волос сыплются на воротник белые чешуйки перхоти. Лапа огромная, как лопата, и тяжелая, как обух.
Мастер — тощий, худой, как скелет. Крепко стиснутые тонкие губы. За весь день не вымолвит слова. Костлявые когти рук так и мелькают.
Мастер — кругленький, пухлый, этакий розовый бочонок. Слюнявая улыбочка на мясистых губах, злые, сверлящие глазки утопают в жиру.
Жена мастера. Толстая, как печь. Крикливая. Шляется до обеда полуодетая, запихивая в незастегнутую кофту огромные, обвисшие, как коровье вымя, груди. Над стянутыми шнурованными ботинками жирными складками переливаются голые красные икры. На вечно нечесаной голове спутанные космы.
Жена мастера. Худая, как шило. Торопливо перебирая четки, она пересчитывает крупинки в горшке, ищет в голове у уродливой, похожей на крысу, дочки, лупит мужа по морде. Торопливо перебирая четки, отхватывает кусок сукна на новые шлепанцы от принесенного заказчиком материала.
Жена мастера. Заплаканные глаза. Боязливый голос, непрестанное пошмыгивание носом.
Жена мастера. Шелковые чулочки. Крепдешиновая комбинация. Губы сердечком. Волосы — что ни неделя другие: перекись водорода — желтые, как солома. Луковая шелуха — рыжие, как Шарик во дворе. Какая-то краска, заваренная в горшочке, — черные, как вороново крыло. Через два дня сквозь эту черноту пробиваются зеленые полосы и — новое превращение: волосы серы, как пепел.
К тому же — дети.
Ребенок. Мочится по углам и вечно нюнит.
Ребенок. Колет тебя булавкой в икру, бросает твою шапку в ведро с помоями, сует в карман дохлую мышь.
Ребенок. Злится, плюется, кидается с кулаками. Ябедничает и брешет, как собака. А тронь его — поднимает рев, от которого дребезжат грязные стекла в окне.
Ребенок. Всюду сует нос, схватит, порвет, запачкает, вытащит из дому, потеряет, украдет, засунет так, что и не найдешь. Испортит, помнет, закрасит чернилами, заляпает грязью, истреплет. Ребенок.
Так уж оно, видно, должно быть — мастер, его жена и дети. Ну и еще — комната.
На веревке пеленки. Кислый тошнотворный запах. В каждом углу грязные пеленки. Мокрые, зеленые, омерзительные. Они валяются за кроватью, мокнут в ведре, кипят в баке на плите, рядом со щами, шипят под утюгом. В подвале. Заросшее грязью ослепшее оконце высоко вверху. Гнилые доски пола. Скользкие от грязи ступени лестницы в первый этаж, в квартиру, куда ученику входить запрещается.
Другая. Четыре кровати вдоль стен. Нагромождение сундуков в углу. Шкафы, шкафики. Зеленые покрывала, гипсовые фигурки. Пузатая, вечно пышущая жаром печка. Коптящая лампа. Заслоненные двойными занавесками окна. Жара.
Третья. Голые нары. Заляпанный клеем и красками пол. Железная печурка, извергающая уголь и сажу. Сорванные с петель оконные рамы. Щели в деревянной стенке, выходящей в сени. Холод.
Утром вода, окрашенная цикорием, и ломоть хлеба. Или разваренная в жидкую кашицу картошка. В обед капуста и картошка. Вечером картошка и капуста.
Жена мастера высовывает голую ногу из-под перины. Серое, холодное утро.
— Эй, вставай! Поздно уже! Топи печку!
Флорек, Манек или Сташек вскакивает. Складывает крест-накрест щепочки. Кладет на них мелкие крошки угля. Вспыхивает огонек.
Жена мастера блаженно потягивается. Неохота вылезать из мягкой постели.
— К булочнику. Фунт хлеба и шесть булок. Только смотри, чтобы хорошо выпеченные. Возьми бидон для молока.
— Поставь воду. Когда нагреется, постираешь чулки, только осторожно, — шелковые.
Мастер ворчит. Ведь надо еще отнести костюм к портному.
— Не бойся, успеет! Ноги молодые, слетает в два счета.
И Флорек бежит. Приносит, уносит, тащит, поднимает тяжести.
— Прополосни пеленки!
— Причеши девочку!
— Подмети комнату!
— Вычисти ботинки!
— Начисть картошки!
— Сотри пыль!
— Вымой пол!
— Укачай Юльцу, не слышишь, что плачет?
— Займи Збыся, а то ему скучно!
— Подай гребень, — говорит жена мастера, расчесывая желтые волосы.
— Шевелись поживей, — кричит мастерша, перебирая четки.
— Нужно вымыть окна, принимайся-ка за них, — приказывает мастерша, запуская пальцы во всклокоченную голову.
— Опять плохо прибрано! — жалуется мастерша, скорбно шмыгая носом.
А дома в воскресенье жадно расспрашивают:
— Ну, как дела? Прибить подметку уже умеешь?
— Можешь уже и на машине или только на руках?
— Корешки-то уже шьешь?
«Уже», «уже» и «уже». Только это и слышишь. Он молчит. Да и что сказать? Что он умеет стирать чулки, качать ребенка, топить печку, мыть пол? Это-то он умел и дома.
А в остальном: линейка, палка, ремень, кулак.
Впрочем, это было уже и дома.
Но иногда, когда мастера нет дома, жена мастера скучает.
— Нравятся тебе мои волосы? Пощупай, какие мягкие.
Загрубевшие пальцы неуклюже касаются желтых прядей.
— Да… мягкие.
— Надень мне чулки, чувствуешь, какое у меня гладкое колено? Можешь поцеловать… Ну, не слышишь? Целуй!
Вдруг пересохшие губы неохотно касаются белого колена. От гладкой кожи пахнет потом и еще чем-то странным. Его тошнит от омерзения. Утренний картофельный суп подступает обратно к горлу.
— Ну, еще раз. Не хочешь? Ишь, какой застенчивый! Подумаешь!