– Ну что? – спросил я.
– Все, что накопилось на душе, я высказал ему, – ответил он. – Между прочим я сказал: ваше величество, вы верите мне? Верите, что я верноподданный ваш, что я безгранично люблю вас? Отвечает: верю. – Тогда, – говорю, – разрешите мне: я пойду и убью Гришку!
Государь расплакался, обнял и поцеловал меня. Мы несколько минут простояли, молча, в слезах.
– Какой же результат выйдет от вашего с таким трагическим концом разговора? – спросил я Кауфмана.
– Никакого! Несчастный он, безвольный! – со слезами ответил Кауфман».
«…я решил сказать все это лично Государю. Я и сделал это. Я доложил Государю без всякой утайки, что я слышал и видел, и прямо высказал Ему, что уже создалась грязная сплетня про отношения Государыни Императрицы к Распутину, что дискредитирует саму идею власти; что необходимо немедленное удаление Распутина. Я высказал при этом мое глубокое убеждение, что, если этого не будет сделано, Распутин будет убит. Государь выслушал меня. Он не высказал мне никакого своего мнения. Он сказал лишь несколько слов, из которых стало ясно, что Государю уже известны обстоятельства, только что мною Ему доложенные», – показывал Кауфман на следствии.
А вот как описывается разговор митрополита Питирима и Кауфмана в мемуарах Жевахова. Кауфман, не возражая, слушает. Говорит Питирим:
«…Я должен сказать, что хотя авторитет Распутина в глазах Государя и Государыни и действительно был высок, но Распутин не пользовался своим авторитетом для преступных целей и самые ярые его враги не в состоянии будут указать ни одного преднамеренного преступного деяния с его стороны. Если бы его имя не сделалось мишенью для обстрела Монархии, то он сошел бы со сцены так же, как сошли со сцены и его предшественники. Нужно было замалчивать это имя так же, как в свое время замалчивалось имя графа Эйленбурга в Германии, а не раздувать его славу, все равно добрую или худую, ибо обе были одинаковы вредны и для государства опасны.
Все это хорошо сознавали все, но боялись прослыть «распутинцами» и тем громче кричали о преступлениях Распутина, чем больше желали отмежеваться от него и не запятнать своей репутации. А в чем выражались конкретные преступления Распутина, этого никто не мог сказать, и когда я об этом спрашивал, то никто не мог мне ответить, а отделывался лишь общими фразами. Не Распутин погубил Россию, а Ставка и Дума, но туда никто не заглядывал. Мне больше всех доставалось из-за Распутина, я страдал из-за этого имени больше, чем другие, ибо мной пользовались дурные люди, играя именем Распутина.
Говорили, что Распутин сменяет и назначает министров. Может быть, и была доля правды в том, что он рекомендовал Государю того или другого министра. И однако же этот ужасный человек, имя которого прогремело на весь свет как синоним зла, который якобы вызвал революцию, этот самый человек не рекомендовал Государю ни одного из тех лиц, которые сменили «распутинских ставленников» и образовали Временное правительство, погубившее Россию. И уж во всяком случае Распутин любил Царя и Россию больше, чем эти преступники. Да, это был болезненный нарост на государственном организме, и было бы лучше, если бы его не было, однако видеть в Распутине главное зло в жизни России за последние годы, значит не знать ни истории, ни психологии революции, на страницах которой имя Распутина даже не упоминалось».
Так говорил Питирим Кауфману, а Кауфман передавал князю Жевахову. Сколько при этой передаче было потеряно и переиначено и что на самом деле думал Кауфман, что Питирим, а что Жевахов – вопросы, которые остаются без ответа, но в том, что Распутин любил Царя и Россию больше, чем многие из его врагов, и в каких бы грехах Григория ни обвиняли, в одном и очень важном и очень, к несчастью, в предреволюционной России распространенном – в предательстве – он лично повинен не был, своя правда в этом есть.
«Он был типичным олицетворением русского мужика и, несмотря на свою природную хитрость и несомненный ум, чрезвычайно легко попадался в расставленные сети, – читаем дальше в мемуарах Жевахова. – Хитрость и простодушие, подозрительность и детская доверчивость, суровые подвиги аскетизма и бесшабашный разгул, и над всем этим фанатическая преданность Царю и презрение к своему собрату-мужику – все это уживалось в его натуре, и, право, нужен или умысел, или недомыслие, чтобы приписывать Распутину преступления там, где сказывалось лишь проявление его мужицкой натуры.
Именно потому, что он был мужик, именно по этой причине он и не учитывал, что близость ко Двору налагает уже обязательства, что каждый приближенный к Царю есть прежде всего страж имени Государева, что не только в Царском Дворце, но и за порогом его нужно вести себя так, чтобы своим поведением не бросать тени на Священные Имена. Не учитывал Распутин и того, что русский народ дорого ценит свою веру в тех, кого считает «святыми», требуя от них взамен преклонения перед ними, абсолютной нравственной чистоты и проявляя к ним, в этом отношении, очень строгие требования. Достаточно малейшего сомнения в чистоте их нравственного облика, чтобы им вменилось в преступление и то, что составляет обычную человеческую слабость, мимо чего при других условиях и в отношении к другим людям проходят без внимания; достаточно самого незначительного проступка, чтобы вчерашний «святой» был объявлен сегодня преступником.
Ничего этого Распутин не учитывал и, потому, когда его звали в гости, он ехал; давали вино и спаивали его – он пил и напивался; предлагали потанцевать – он охотно пускался в пляс, вприсядку, танцуя камаринскую под оглушительный гром рукоплесканий умиравшей со смеху публики… Но неужели можно серьезно говорить о том, что Распутин сознавал в этот момент преступность своего поведения?.. Он не сознавал даже того, что его высмеивают с самыми гнусными и преступными намерениями, что хитростью и обманом умышленно завлекают в расставленные сети для того, чтобы поглумиться над Священными Именами Царя и Царицы, считавших его подвижником. Распутин был до того далек от таких предположений, что отправлялся на званые вечера не иначе как в шелковой голубой рубахе и хвалился тем, что получил ее в подарок от Императрицы.
Нет, психология крестьянской натуры мне понятна, и я не нахожу данных для того, чтобы приписать этим действиям Распутина криминальный характер».
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Распутин и армия: яблоко раздора. Деникин и Брусилов. Шавельский и Питирим: пустые хлопоты. Предупреждение отца Васильева. Распутин и евреи. Арон Симанович как коллективное неизвестное. Солженицын о Распутине. Русский Рокамболь с двойной фамилией. Старший Бонч. Наш новый национальный герой. Григорий Распутин и ФСБ. «Ватерлоо» генерала Батюшина. Ахиллесов список опытного странника
Жевахов – нет, а большинство современников такие данные находили. Особенно это касалось военной среды – единственной, куда Распутину так и не удалось проникнуть, и никак на нее повлиять он не смог. Хотя великого князя Николая Николаевича на Западном фронте давно не было, грозное «приезжай – повешу» висело над царским другом как проклятие и новые генералы желали видеть Распутина в расположении своих частей столь же охотно, сколь и прежние. Правда, слухи о том, что в связи со сменой главнокомандующего Распутин на фронт приезжал, по Петрограду ходили:
«Опять Распутин! Все говорят, будто он Думу распустил. Государь уже решил было поручить Кривошеину организовать из общественных деятелей министерство, как вдруг переменил решение и назначил Горемыкина. Это будто бы Распутин отговорил. Опасаются, что он теперь в ставке и не подкуплен ли немцами, не сговорит ли царя к сепаратному миру. Вспомнишь только, что слышал за одну неделю здесь – и ужаснешься жизни петербургского человека: в неделю на месяц постареешь…»
Так писал в своем дневнике весьма далекий от дворца Михаил Пришвин, и поразительно, что его настроения совпадали с интонациями в письмах Императрицы Государю: «В милом Петрограде <…> говорят, что Гр. – в ставке. Право здесь все более и более становятся кретинами, и я так жалею тебя, что ты сюда вернешься…»