Изменить стиль страницы

— Нельзя сказать, что он в неё влюблён… Любить-то он не умеет, где ему! Но какое-то подобие, вроде симпатии, у него шевелилось.

— А Симонян?

— Да плевала она на таких.

— Ясно, — заключил Рябинин и начал стучать на машинке.

Терёхина опять напряглась, прижавшись к сумке, где стояли банки с зелёным горошком, который всё-таки не сумела заготовить на весь сезон. Она решила, что сейчас начнётся разговор, ради которого её вызвал следователь.

Когда через десять минут Рябинин положил перед ней текст допроса, Терёхина испугалась. Она смотрела на слово «Протокол», крупно напечатанное типографским шрифтом; на две строчки, которые её предупреждали, что надо говорить правду; на целую страницу текста, которую якобы она наговорила… Но когда она прочла, то беспомощно улыбнулась — наговорила-таки, всё правильно и всё записано, кроме километровых кишок для колбасы.

— А зачем это вам? — тихо спросила она, подписывая бумагу.

— Пригодится, — улыбнулся Рябинин и поинтересовался, когда она навещала Симонян. Оказалось, за неделю до смерти.

Перед её уходом он хотел показать ручку-Буратино, но удержался. Неизвестно, что бы она сообщила, а информация ушла бы в их институт. Следователь терять её не любит — особенно в начале следствия.

Как говорят программисты, два бита информации он получил: Суздальский был влюблён в Симонян и, видимо, посетил её перед смертью, выкурил трубку и выбил пепел в вазу. Осталось установить, что ему принадлежит ручка-Буратино и у него есть родинка, которая упоминалась в записке. И всё. И никакого уголовного дела. И зря он ввёл прокурора в заблуждение. Даже если Суздальский поссорился с больной Симонян, даже если схватил её за руку — разве в этом есть состав преступления? Дикий и ужасный Суздальский, у которого всё не по-человечески…

8

У каждого геолога две семьи — зимняя и летняя. Зимой — муж, жена, дети, родные. И летняя, где люди неродные, но не будь их рядом в палатке, у скалы или в болотной хляби — и не будет никакой романтики, да и геологии не будет. И поэтому геолог — человек тоскующий. Летом тоскует о семье в городе, а зимой его тянет в поле.

Но есть тоска другая — в горе. После смерти Симонян сорок восьмая комната как-то опустела, словно из неё вынули душу.

Померанцев сидел прямо, как кристалл. По затылку было видно, что глаза смотрели не в раскатанную кальку, а вверх, в окно, где подступало жаркое лето.

Если бы взгляды материализовались в лучи, то два бы таких лучика шли от Веги Долининой, скользили бы по макушке Померанцева и уходили туда же, в окно и небо.

Суздальский остервенело теребил полевой дневник, словно не мог найти ни начала, ни конца. Померанцев изредка косился на него, но Ростислав Борисович шелестел ещё пуще.

Эдик честно ничего не делал, поглядывал на пустое место Терёхиной, которая была в прокуратуре. Он не понимал, почему все молчат, когда всем хочется говорить.

Суздальский дотрепал-таки полевой дневник — уронил его на пол. Эдик счёл это сигналом:

— Валентин Валентинович, а почему ведётся следствие?

— Вы подготовили материалы по Карасуйской впадине? — ответил Померанцев.

— Нет ещё, — буркнул Эдик, но не пошевелился. — Сколько людей умирает обыкновенной смертью…

Тишина сомкнулась, как вода, рассечённая веслом. Суздальский наконец отцепился от пикетажки и в знак того, что собирается говорить, высморкался в красный полуметровый платок, — их, как утверждала Вега Долинина, он шил вечерами в своей одинокой квартире.

— В конце концов… — начал он.

— В конце концов, — перебил его Померанцев, — надо, товарищи, работать.

— В конце концов, — всё-таки продолжал Суздальский, — мы не всё знаем.

— Мы ничего не знаем, — заметила Вега.

— А что можно знать? Разве что-нибудь было? — спросил Эдик.

— Что вы имеете в виду под «что-нибудь»? — осведомился Суздальский.

— Под «что-нибудь» я имею в виду то, по поводу чего ведётся следствие.

Суздальский фыркнул так, что на столе у Померанцева шевельнулась калька.

— Деликатно выражаетесь, молодой человек. Прокуратура по поводу «чего-нибудь» вести следствие не будет. Она занимается убийствами. Убийство! Не стесняйтесь этого слова. Каждый день кого-нибудь в мире убивают. Вы были на последнем кинофестивале? Отобранные картины, идейные, прогрессивные… Но в каждой убивают и насилуют. Убивают из пистолета, режут ножом, стреляют из винтовки, как уток… Королю отрубают голову топором, негру просто отрывают голову, как курице… Давно ли во Вьетнаме перестали травить людей с самолёта, как клопов хлорофосом…

— Там убийства… абстрактные, — неуверенно возразил Эдик.

— А у нас? — Померанцев резко повернулся, не вытерпев.

Горман смотрел на руководителя группы, хлопая ресницами, которые, казалось, сейчас вылетят из-под стекла очков.

— Почему «у нас»? — вмешалась Вега.

Померанцев так же резко отвернулся. И опять стало тихо той тишиной, в которой слова людей не склеивались смешком, шорохом, взглядом, вздохом, а падали одиноко и звучно, как капли воды из отключённого крана.

Терёхина вошла шумно и села на своё место, сердито отдуваясь. Все смотрели на неё. Она обиженно молчала, потому что ходила в прокуратуру первая. Горман вежливо прокашлялся, намекая тем самым, что ей пора говорить. Но Анна Семёновна демонстративно помалкивала. Однако утаивание информации было для неё невыносимо. Поэтому она коротко сообщила:

— Зануда.

— Кто? — не понял Померанцев, да и все не поняли.

— Следователь, — объяснила Терёхина.

Они ждали продолжения, но она опять замолчала — лицо какое-то обвислое, в красных пятнах.

— Строгий? — спросила Вега.

— С виду культурный, в очках. Но обведёт вокруг пальца, и не заметишь.

— Зачем вызывал? — задал главный вопрос Померанцев.

— Откуда я знаю.

— О чём же он спрашивал? — удивился начальник группы.

— О всяком. Как я занимаюсь хозяйством, каких мужчин любят женщины, какой каждый из нас.

— Ещё что? — строго спросил Эдик.

— Кто кого любил, кто кого ненавидел…

— Вы, конечно, сообщили, что меня все ненавидят? — ласково предположил Суздальский.

— Врать в прокуратуре не собираюсь. — Терёхина поджала губы.

— Подождите, — остановил их Померанцев, — я всё-таки не пойму, зачем следователь вызывал.

— Записал в протокол, какие между нами отношения… Ещё что… Записал, что Суздальский курит трубку, — вспомнила Анна Семёновна.

Вега даже вздрогнула: ей показалось, что на столе Суздальского захлопал взлетевший глухарь — бывает так в лесу, когда шарахнешься от неожиданного взрыва крыльев.

Ростислав Борисович смеялся вместе со стулом, который грохал ножками по полу. Отсмеявшись, он сообщил причину веселья:

— Братцы, ограбили табачную фабрику, ищут людей с трубками.

Но «братцы» смотрели на него не улыбаясь. И в этой неулыбчивой тишине все увидели, что весёлость Суздальского наигранна и фальшива. Он замолчал, напоровшись на строгие взгляды.

— И про Симонян спрашивал, — вздохнула Терёхина. — Как это неприятно… Ничего не сделала, а руки тряслись, будто кур воровала.

Любое следствие — аморально, потому что у честных людей трясутся от него руки. Не парадокс ли: следствие, у которого благородная цель — найти преступника, — аморально! Потому что из-за одного преступника у людей дрожат руки, будто они воровали кур. Можно ли подозревать многих из-за одного? Может быть, пусть лучше этот один ходит себе на свободе, чем из-за него оскорблять подозрениями многих?

Но кто был в сорок восьмой комнате честным, а кто нечестным? Ведь у преступников тоже руки дрожат…

— Завтра тебе приказано явиться, — сообщила Терёхина Долининой.

— Зачем же… мне? — Вега обвела коллег растерянным взглядом.

— Все там будем, — хихикнул Суздальский.

9

Рябинин понимал, почему допрашивать пожилого человека психологически труднее, — у пожившего за плечами опыт. Понимал, почему иметь дело с образованным сложнее, — тут и самому надо кое-что знать. Понимал, почему говорить с руководителем не просто, — тот сам привык задавать вопросы. Понимал, почему спросить умного тяжелее, чем дурака, — и самому надо быть умным…