Беттина сказала:
– А ей можно или как? Почему ей можно, а мне нет?
Больше всего мне тоже хотелось спросить:
– Почему это ей можно, а мне нет?
Надан сказал:
– Потому что она Альниньо.
Я не знала, что такое Альниньо. И существует ли оно вообще.
Глядя на Руди, можно было предположить, что он тоже не знает. Это было больше похоже не на имя, а на название биологического вида, племени, секты, тайного общества, но я не была членом никаких организаций и даже в церковь давно не ходила. Беттине, наверное, показалось, что это какая-то льгота или привилегия, какой-то исключительный статус, раз можно курить, а мне было неудобно, я была уверена, что назревают скандал, слезы и вооруженная борьба, которой всегда чревато чересчур официальное общение. Кроме того, именно Беттина была виновата в утреннем несчастье с попугаем; нам об этом уже прожужжали все уши и даже заставили поглядеть на пустую клетку, в которой попугай, правда, не сидел ни минуты, потому что был не в себе, когда она его принесла из магазина, и в ужасе удрал в комнату, забился под двуспальную кровать и вылезал оттуда исключительно по ночам, чтобы поесть, пока все спят. Утром Беттина открыла окно, не подумав, что он может вылезти из-под кровати еще и для того, чтобы улететь, а он вылез и улетел. Надан уже несколько раз повторил:
– Из-за твоего дурацкого проветривания мои восемьсот марок вылетели в окно.
Это был его попугай, хотя совершенно непонятно, зачем ему понадобился попугай, тем более что Надан вообще-то старался избавиться от всего, что не представляло для него крайней необходимости, а ведь даже не такие аскеты, как он, признают, что попугаи – это как раз то, без чего человек обойтись может, если, конечно, он не хочет выбросить или выпустить в окно восемьсот марок, которым он, будучи студентом, мог бы найти другое применение.
Так вот, открыв утром окно, Беттина весь день чувствовала себя виноватой. Было уже около семи вечера, и я думаю, ей изрядно надоело сидеть, выслушивать упреки и ощущать свою вину вместо того, чтобы на своей собственной кухне закурить свою собственную сигарету.
И сейчас Беттина очень хотела бы знать, что это еще, скажите, пожалуйста, за Альниньо. Я попыталась поймать взгляд Руди, потому что мы могли бы в последний момент встать и уйти, но Руди был слишком хорошо воспитан для подобного бегства. Возможно, ему тоже было интересно узнать, что же такое Альниньо. Надан некоторое время подумал, глядя на кухонный стол, с которым его теперь связывало общее будущее, и сказал:
– Альниньо – это чуть ли не самое страшное, что может случиться с мужчиной. Это бедствие. Нашествие саранчи. И с этим ничего не поделаешь.
Услышав, что он говорит совершенно серьезно, Беттина наконец получила возможность встать и пойти курить на лестничную клетку, а я почувствала себя оскорбленной – и потому, что Надан говорит такое, и потому, что Руди не защищает меня, а сидит как истукан и молчит.
Хотя мы были еще очень молоды, но все-таки уже достигли совершеннолетия. Мы были как раз в том возрасте, когда быть подлинно юными уже не получается, и поэтому мы изображали из себя взрослых, но тоже не совсем по-настоящему – мы просто не знали, как надо, и вели себя так, как, мы думали, должны вести себя взрослые, и это было мало похоже на правду. И вот мы все четверо сидели и с важным видом разглядывали кухонный стол, на котором уже почти не было видно общего будущего, зато были квадратные салфетки и пластиковые тарелки с остатками салата, Беттинины старинные чашки с цветочками и луковичками, которые ей к переезду подарила бабушка, и еще пять нарциссов в пивном стакане, которые принесли мы с Руди.
Я подумала: «Каждый из нас играет чужую роль. Причем все в разных фильмах».
В конце концов Беттина сказала:
– Тогда мне, пожалуй, лучше собрать вещи.
А Надан спросил Руди:
– Мне часто приходит в голову, что большую часть жизни мужчина проводит не с той женщиной и не в той постели. Тебе это знакомо?
Руди сказал:
– У нас у каждого отдельная комната и отдельная постель.
Мне это не понравилось. Не то, что у нас так было заведено, а что Руди это сказал.
Беттина собрала свои вещи не в этот вечер, а чуть позже, когда собирали свои вещи Надан, и Руди, и я, и все мы мирно разъехались друг от друга в разные стороны.
Через некоторое время Надан начал раздумывать о правильной жизни, о правильном будущем вместе с правильной женщиной и начал строить дом, который в конце концов был почти построен и опять оказался под угрозой полного уничтожения, когда мы, сидя в этом доме десять лет спустя в апреле, в очередной раз сделали открытие, что любим друг друга, и это на всю жизнь, до Страшного суда.
А потом мы сбежали.
Небо было, можно сказать, голубым, а в городе, как обычно, душно. Я еще не закончила работу над переводом Валло, и поэтому с удовольствием поехала бы именно в Париж, чтобы вместе с Валло еще раз просмотреть последнюю главу, особенно трудную из-за множества цитат, но с начала апреля мы ни разу не обсуждали, куда поедем, и из осторожности вообще старались пореже встречаться – только иногда вместе обедали в городе, чтобы без необходимости не ставить под угрозу нашу затею.
Наша затея сама по себе представляла собой угрозу, и, учитывая это, я бы на всякий случай надела темный бархатный плащ с капюшоном, но у меня его не оказалось: из такого рода вещей я обладала лишь белым пальто, к сожалению, шерстяным, и поэтому для мая месяца слишком теплым. Потом Надан рассказывал, что, увидев из машины через окно меня на кухне в зимнем пальто, он впервые расценил эту затею как полное безумие. Надо жать на газ и смываться, подумал он, и я видела, как он трижды медленно проехал мимо моего дома, но в конце концов остановился наискосок от въезда в оптовый магазин, где вежливые охранники только и ждут, что кто-нибудь там припаркуется, чтобы обрушиться на нарушителя в тот самый момент, когда он будет вылезать из машины. Я вижу, как Надан отчаянно машет руками в сторону моего окна, потому что охранники неумолимы и только качают головами, а когда я наконец решаюсь сдаться и спуститься с вещами вниз, из глубины гаража выползает одна из этих громадных фур, груженных бутылками, сигналит и не может выехать. Водитель высовывается из окна, страшно ругаясь, а потом вылезает и оказывается, что он на две головы выше Надана. И наше бегство начинается с того, что Надан сражается с великаном и в конце концов платит двадцать марок штрафа монстру государства, а я в это время смотрю из окна, потом бегу вниз в своем псевдоплаще, в котором ужасно потею.
Последующее молчание в машине было из разряда взрывоопасных. Я влезла в машину и сказала:
– Н-н-да-н, – я всегда говорю так при встрече с Наданом и при прощании. Потому что это звучит почти как Надан, а может, я и в самом деле говорю «Надан», но звучит это просто как «Н-н-да-н», и никто этого точно не знает. Но я никогда не говорю «Надан», на самом деле и при встрече, и при прощании я говорю: «Н-н-да-н», я осторожна с именами, потому что имена обесцениваются, если произносить их слишком часто. Поначалу этого не замечаешь, просто имя все время вертится у тебя в голове, ты произносишь его громко, или шепотом, или выкрикиваешь, постепенно к нему привыкаешь и произносишь уже неосознанно, не замечая, что оно стало меньше, и в один прекрасный день оно полностью исчезает, растворяется, а вместе с ним все, что в этом имени было от того, кто его носит и им называется. Надан поступает примерно так же – он никогда не называет меня Альбертой, а всегда говорит Альниньо. С годами мне стало ясно, что это вовсе не имя и даже не обозначение какой-то общности, это прежде всего заклинание от всего того, что он под этим подразумевает, не такое заклинание против поцелуя, как моя волшебная фраза о Брамсе, а настоящее, магическое, которое защищает его от нашествия саранчи, как чеснок от вампиров. Он никогда не произносит моего настоящего имени, не пишет его на конвертах – он боится, что вся его оборона полетит к чертям, а это означало бы для него чистилище и ад одновременно, так он говорит. И хотя мне не очень-то приятно, когда он говорит это, достаточно на него взглянуть, чтобы понять: он по-настоящему боится.