— Видишь ли, Оксаночка, — сказала она, поджав тонкие старческие губы, — не стоит так про себя говорить. Не знаю почему, но не стоит… Это я тебе, как женщина женщине…
Оксана медленно перевела взгляд со своих гладких рук с идеально отполированными ногтями на ее сморщенные кисти со стариковскими пигментными пятнами под иссохшей, почти прозрачной кожей. «Женщина! Тоже мне!..»
— Нет, уверенной в себе быть, конечно, нужно, но вот жизнь за такие слова обычно отыгрывается…
Мамины глаза уже потихоньку наливались слезами: ей явно неудобно было прерывать Марию Григорьевну и в то же время не хотелось, чтобы обижали дочь, всего-то вчера приехавшую в гости. Она уже дважды порывалась что-то сказать, когда тренькнул дверной звонок.
На этот раз пришла Маша. Та самая, которая недавно родила ребенка и еще года три назад числилась если не в приятельницах, то, по крайней мере, в хороших Оксаниных знакомых. Оксане она запомнилась худенькой коротконогой девицей. Сейчас ее фигура сильно расплылась, под халатом с двумя мокрыми пятнами выпирали огромные груди. Маша с порога объявила, что забежала буквально на десять минут, «посмотреть на Оксаночку, но уже пора кормить». На слове «кормить», явно было сделано ударение, и, будь Оксана ее более близкой подругой, она наверняка бы почувствовала себя уязвленной. Торт Маша есть не стала, а вот чаю чуть ли не залпом выпила две чашки: «Чтобы молоко было!» Оценив английский халат и тапочки, Маша быстренько похвасталась, что недавно новорожденная Лизонька даже позволила ей посмотреть днем телевизор: то есть не плакала, не писалась и не просила есть. А ночью она вообще проспала целых пять часов между двумя кормлениями. Оксана вдруг подумала, что, может быть, и к лучшему, что в ее жизни все сложилось именно так, а не иначе. Дело не в том, что ее собственную дочь кто-то взрастил, вынянчил, приучил писать в горшок, а теперь отдаст уже «готовенькую»… Просто теперь ее чувство к этому ребенку не будет никогда омрачено неизбежной усталой ненавистью, выливающейся в безмолвных вопросах: «ну, что ты вопишь?», «дашь наконец поспать?», «сколько можно орать?». Из рассказов других молодых матерей Оксана уже знала, что рано или поздно наступает момент, когда ты, замученная и невыспавшаяся, подходишь к крошечному краснолицему, орущему свертку, в деревянной кроватке и думаешь, пусть всего лишь мгновение: «А может быть, было бы лучше, если бы тебя вообще не было?»
Когда Маша засобиралась, Оксана поднялась из-за стола вместе с ней:
— Мария Григорьевна, мама, извините, но я кое-что на сегодня еще запланировала, так что мне пора…
— Ты куда? — навострилась мать.
— Хочу съездить в церковь.
— В нашу? На проспект Жукова?
— Нет, на Сокол, — быстро объяснила она и уже собиралась, развернувшись, уйти в комнату, но встретила мамин встревоженный и вопросительный взгляд. Людмила Павловна мяла в руках полосатое кухонное полотенце.
— Это не то, что ты думаешь, — Оксана двумя пальцами сцепила на груди халатик. — Просто в церкви на Соколе немного другая атмосфера. В общем, то, что мне сейчас нужно…
Она действительно не хотела видеть Андрея. Или, по крайней мере, внушала себе, что не хочет. И то, что он жил в соседнем с церковью девятиэтажном доме, не служило поводом для поездки на Сокол, а было скорее помехой. Ей на самом деле нравилась тамошняя церковь. В той, другой, на проспекте Жукова, к которой нужно было минут десять идти от конечной остановки трамваев, не было ничего, кроме нескольких икон со стоящими перед ними свечами и высоких беленых стен. Даже батюшка выглядел каким-то несолидным. Они с мамой как-то зашли туда на Пасху, и Оксана очень удивилась, увидев вынесенные на улицу длинные лавки и священника, по очереди освящающего каждый принесенный кулич и чуть ли не каждое в отдельности яичко. Не было в церкви на проспекте Жукова и особой торжественности, могучего потока прозрачных голосов хора, золотой красоты и пышности. Наверное, сейчас, после полутора лет, проведенных в Англии, ей необходимо было именно прикосновение к золоту, к крестам, к расшитой праздничной одежде священнослужителей. А еще — слияние с людьми, теснящимися у порога и ждущими, что, может быть, сейчас, в общем потоке, Господь, не особо присматриваясь, отпустит их грехи…
Однако сегодня народу в церкви Всех Святых было немного. Оксана прошла мимо клумбы, густо усаженной красно-желтыми бархатцами, мельком взглянула на гранитные надгробья Георгиевских кавалеров и офицеров русской императорской армии. Поднялась по ступенькам. Несколько человек возле киоска стояли в очереди за свечами, две женщины в низко надвинутых на лоб платках специальными скребками чистили пол. Пахло ладаном и расплавленным воском. Обе створки дверей в церковь были распахнуты, и яркое солнце пронизывало ее перекрещивающимися пыльными лучами. Оксана, сначала пристроившаяся к хвосту очереди, отошла к стене и огляделась. Да, здесь все было именно так, как и хотелось: огромное распятие, золотые, богатые оклады икон, рождественски-зеленые веточки каких-то деревьев. В общем-то даже и хорошо, что народу немного — меньше будут пялиться. Вот только сгинули бы куда-нибудь еще эти монашки со скребками, а то ползают как черепахи: вжик-вжик, вжик-вжик… Словно подслушав ее мысли, женщина со скребком обернулась и посмотрела на нее странным взглядом. «Интересно, за кого она меня принимает? За сошедшую с небес Деву Марию или за валютную проститутку? — подумала Оксана. — Красивым женщинам принято приписывать или святость, или порок, середины не бывает. Или черное, или белое… Нет, скорее она причислит меня к лику Святых. Одета я вроде бы пристойно». В своем бежевом трикотажном платье до середины колена и туфлях с ремешками вокруг пятки Оксана чувствовала себя уверенно. Эта одежда казалась не слишком вызывающей для церкви и в то же время достаточно стильной для прогулки по городу. Впрочем, то, что ей сегодня предстояло, вряд ли можно было назвать прогулкой, да еще легкомысленной.
Подождав, пока очередь растечется, она подошла к освободившемуся окошку, купила пару самых дорогих свечей и направилась к своей любимой иконе. Оксана толком не знала, как она называется: вроде бы «Утоли моя печали», хотя, может быть, и нет. Она не была уверена, а тусклые славянские буквы над ликом Божьей Матери разглядеть было сложно из-за отражающихся в стекле бесчисленных язычков пламени. Синеглазая Мария в малиновом покрывале держала на руках младенца Иисуса, но смотрела не на него, а куда-то вдаль. Их взгляды не пересекались, но казалось, стоит матери и ребенку чуть-чуть повернуть головы, и они увидят друг друга… Оксана переложила из одной вспотевшей ладони в другую свечи и отошла на несколько шагов назад. Каблучки ее звонко зацокали по каменному полу. «Нет, — сказала она себе, — это не теперь, это потом. Это слишком важно. Сначала нужно помолиться о другом». Молиться она толком не умела, да и не была крещенной. Все ее редкие обращения к Богу начинались с вполне христианского признания собственных грехов, а дальше следовали совершенно конкретные просьбы. Вот и сейчас, остановившись перед наугад выбранным ликом какого-то святого, Оксана установила свою свечку и мысленно произнесла:
— Боже, я знаю, что поступила с Андреем жестоко. Мне жаль, но я ничего не могла поделать, ты же знаешь. Я хочу, чтобы он был счастлив, чтобы у него, может быть, была семья. И еще… Я хочу с ним поговорить, просто увидеть и поговорить, чтобы он понял и простил меня…
Она вдруг ясно представила, как будет происходить этот разговор: летнее кафе, столики под полосатыми зонтиками, непременно цветы, и его синие глаза напротив. Он будет все так же длинными пальцами лохматить свои черные волосы, проводя ладонью ото лба к затылку, а она — смотреть на него, грустно улыбаясь. Его губы будут рассказывать о том, что у него замечательная жена, дом и (как там сказала мама?) новенькая иномарка, что в больнице ему платят неплохо и обещают через пару-тройку лет назначить главным хирургом отделения. Но глаза скажут: «Я никогда не переставал ждать и любить тебя, родная!» И она погладит его по руке успокаивающе и нежно, а потом встанет и тихо скажет: «Ничего не изменишь, Андрюша. Да и ни к чему…» И про дочь ему не скажет ничего…