Изменить стиль страницы

Слова, придуманные мною, не были, конечно, произнесены. Даже в голове Карла Васильевича они складывались, очевидно, в другие фразы. Но с тем же значением. А царь тех мест обид не забывал никогда, как давно было предугадано Пушкиным. И карлик мог написать своему другу: «...Вследствие этого император, дабы дать почувствовать ему всю тяжесть его вины, приказал мне вычеркнуть его из списка чиновников министерства иностранных дел, мотивируя это исключение недостойным его поведением. ...его величество не соизволил ограничиться исключением его со службы, но почёл нужным выслать его в имение, которым его родители владеют в Псковской губернии, и водворить его там под надзор местных властей».

Итак, два великих хитреца своего времени, два Януса отправили Пушкина в Михайловское. Уж конечно, не за тем, чтоб он написал «Бориса Годунова» или центральные главы «Онегина».

...В южных стихах Пушкин сравнивал себя с римским поэтом Овидием[66], которого в те же (только для Овидия северные) края сослал цезарь. Но, сочувствуя мучениям, тоске по родине римского поэта, Пушкин всегда отмечал разность между ним и собой. Разность заключалась в том, что Пушкин не посылал царю просьбы простить, забыть, вернуть: Суровый славянин, я слёз не проливал...

Однако так уж никогда, ни одним намёком не обращался поэт к царю с надеждой изменить свою судьбу? Нет, надо сказать, намёки были. Есть у Пушкина прелестное, как бы мимоходом написанное стихотворение «Птичка»; но в нём вовсе не случайные слова: «За что на Бога мне роптать, // Когда хоть одному творенью // Я мог свободу даровать!» Тут современники, бывшие в курсе дела, все понимали. Но царь оставался глух к намёкам. Неизвестно, как бы он себя повёл, валяйся поэт у его ног в пыли. Не надо забывать, Александр любил, чтоб его просили. Это во-первых. А во-вторых: Пушкин в пыли — вроде бы уже не Пушкин...

...Пушкин по чётко и зло предписанной прямой, без заездов и остановок в дороге доехал до Михайловского. Тучи, обгоняя одна другую, слоились на низких небесах. Убогость окружающей жизни ужасала, останавливая сердце.

Александр Павлович и граф Воронцов могли бы удовлетворённо потирать руки. Возможно, они это и делали. Не рано ли?

IX

Пушкин скакал по пустым полям, грязь комьями отлетала от копыт коня. Всё вокруг было глупо и глухо, а также начисто лишено самой возможности ожидания. Что могло случиться?

Окна лаково чернели, глухо гудело в деревьях, где-то возле старых сосен собирались волки... Россия поистине была огромна, на другом конце её плескалось о камни синее море, и тёплый свет всё ещё ласкового солнца лежал на рыжих кудрях Элизы Воронцовой...

Россия была огромна, но одной, пусть не сразу осознанной целью его жизни было — постичь её. И отнюдь не только — путешественником, познающим красоты Крыма, Кавказа, киевских холмов и круч, суетные прелести одесской оперы и биржи... Хотя это, как и цыганские костры, как и нянины сказки, как театральные премьеры Петербурга, тоже увлекало, потому что было жизнью. А к жизни Пушкин всегда относился страстно.

...В Михайловском жизнь приблизила к Пушкину другую, важнейшую свою сторону: историческую. Пути России всегда занимали его. Ведь кроме всего прочего он был современник 1812 года. Но здесь, в уединении, на земле, столь бурно участвовавшей в Истории, он постигал свою Россию по-другому. Не как пылкий юноша, радующийся победам, как историограф, ищущий причины и рассматривающий следствия.

А между тем ему было в начале Михайловской ссылки двадцать пять лет.

Он сидел в старом, крытом соломой доме. Вьюга стучала в окна, няня пряла, и звук веретена то возвращал к действительности, то, наоборот, помогал мысли уйти в самые неведомые дали...

Входил мальчик, с молчаливого разрешения няни снимал нагар со свечей, подкладывал дрова в высокую, яростно стреляющую огнём печь.

Однажды, валяясь в кровати, у которой не хватало одной ножки, вместо неё было подставлено полено, Пушкин и написал свой воображаемый разговор с Александром I.

«Когда б я был царь, то позвал бы Александра Пушкина и сказал ему: «Александр Сергеевич, вы прекрасно сочиняете стихи». Александр Пушкин поклонился бы мне с некоторым скромным замешательством, а я бы продолжал: «Я читал вашу оду Свобода...[67] Поступив очень неблагоразумно, вы однако ж не старались очернить меня в глазах народа распространением нелепой клеветы».

(А ведь, действительно, Пушкин не называл царя убийцей или пособником убийства Павла I, но на воре, как говорится, шапка горит).

«Вы можете иметь мнения неосновательные, но вижу, что вы уважили правду и личную честь даже в царе» — вот какие мудро-спокойные слова вложил поэт в уста царя.

А вот что поэт должен был ответить на царскую размеренную тираду:

«Ах, ваше величество, зачем упоминать об этой детской оде?»

А за тем следовал животрепещущий вопрос царя:

«Скажите, как это вы могли ужиться с Инзовым, а не ужились с графом Воронцовым?

   — Ваше величество, генерал Инзов добрый и почтенный старик, он русский в душе; он не предпочитает первого английского шалопая всем известным и неизвестным своим соотечественникам. <...> Он доверяет благородству чувств, потому что сам имеет чувства благородные, не боится насмешек, потому что выше их, и никогда не подвергнется заслуженной колкости, потому что он со всеми вежлив, не опрометчив, не верит вражеским пасквилям.

   — Но вы же и афей? — И тут находит к чему придраться царь. — Вот что уж никуда не годится.

   — Ваше величество, как можно судить человека по письму, писанному товарищу, можно ли школьническую шутку взвешивать как преступление, а две пустые фразы судить как всенародную проповедь?»

Довод исчерпывающий, если бы уши, для которых он предназначался, хотели его выслушать.

Но вернёмся к «Разговору».

«Я всегда почитал и почитаю вас как лучшего из европейских нынешних властителей, — произносит наконец Пушкин, — но ваш последний поступок со мною — и смело в том ссылаюсь на собственное ваше сердце — противоречит вашим правилам и просвещённому образу мыслей...»

А царь, в данном случае воображаемая фигура, втиснувшаяся в маленькую боковую комнату с жарко натопленной печью, царь стоит, нисколько не проникаясь мыслями и настроениями, какие поэт хочет ему передать.

Царь озадачен: эта убогая постель с бревном вместо недостающей ножки, эти трещины по потолку, эта фигурка Наполеона, мрачная, будто оглядывающая поле не будущих, а прошлых битв...

Наконец царь собирается с мыслями и замечает не без назидательного ехидства:

«Признайтесь, вы всегда надеялись на моё великодушие?

   — Это не было бы оскорбительно вашему величеству», — последняя лояльная фраза.

Пытаться объясниться с царём нет смысла. Всё кончится тем, что Пушкин останется Пушкиным, то есть наговорит много лишнего. А царь останется тем, кем он был. Человеком, помнящим обиды вечно.

Вот, собственно, мы и дошли почти до конца тех времён, когда к царю можно было обращаться, как к живому, хоть и воображаемому собеседнику, а диалог шёл не только воображаемый. Царь отвечал поэту. То благодарностью за мысли и чувства «Деревни», то усталой гримасой недовольства, когда до него доходили слухи о бесчинствах Пушкина, например, о разговоре в театре, о новой эпиграмме, о затевающейся, кажется, безосновательной дуэли... А ссылки?

Они тоже были ответом достаточно выразительным.

Что же касается Пушкина, личность Александра I и роль царя в политической жизни Европы занимали его неизменно. В 1824 году он писал стихотворение, его озаглавливают первой несколько таинственной строкой: Недвижный страж дремал на царственном пороге...

В оцепенении, в той же дрёме, в «тихой неволе» всё от сарскосельских лип до башен Гибралтара: // Всё молча ждёт удара, // Всё пало — под ярем склонились все главы.

вернуться

66

...В южных стихах Пушкин сравнивал себя с римским поэтом Овидием... — См. стихотворение Пушкина «К Овидию» («Овидий, я живу близ тихих берегов...») (1821). Овидий (Публий Овидий Назон) (43 до н. э. — ок. 18 н. э.) — римский поэт. В конце жизни (9 н. э.) отправлен императором Октавианом Августом в ссылку на берега Чёрного моря и Дуная — как Пушкин императором Александром I на юг России.

вернуться

67

Имеется в виду ода «Вольность».