Изменить стиль страницы

Итак, этот генерал, связанный судьбой, родством и любопытством с российской словесностью, понимал: его молодой друг и гость пишет отличные, отменно звонкие, трогающие даже его старое сердце стихи. Но ему как будто прочили будущее важнее, значительнее того, какое полагается за отлично звонкие стихи... Такое будущее таит, кроме победной радости, ещё и опасность.

...Послание к Чаадаеву генерал слышал от сыновей, от самого Пушкина, так же как некоторые эпиграммы. Строчки из «Вольности» он иногда повторял только для себя:

Владыки! вам венец и троя
Даёт Закон — а не природа;
Стоите выше вы народа,
Но вечный выше вас Закон.

Правда, в проговаривании этом, очень похожем на ворчание, слышалось больше вопроса, чем утверждения. Слишком хорошо знал генерал, при помощи каких геморроидальных колик или апоплексических ударов власть перешла в руки Екатерины II или нынешнего Александра[26].

Генерал наклонял к плечу массивную голову. Слегка выгоревшие за время путешествия усы его топорщились, он рассматривал Пушкина как бы издали. Может быть, даже с осуждением: дёрнула же нелёгкая напомнить о том, что без слов, но приказано выбросить из памяти. Подальше, подальше, чтоб и не разглядеть непотребное и запаха крови не учуять, а так же пьяной отрыжки ненавистного Платошки Зубова[27] — это он уже добавлял для себя. И поводил плечами, сбрасывая мгновенное оцепенение.

Напоминать об убийстве, к которому был причастен ныне здравствующий император! Нет, смел был мальчик, сидящий перед ним за семейным чайным столом. И не только лихо смел, но и государственно смел. Правда, генералу больше нравились (должны были нравиться, я полагаю) строчки, в которых Пушкин воспевал победы русского оружия, сожаления о своей не столько штатской, сколько детской доле...

Но иногда господин поэт утверждал другое:

Мне бой знаком — люблю я звук мечей;
От первых лет поклонник бранной славы,
Люблю войны кровавые забавы,
И смерти мысль мила душе моей.

Это генерал понимал. Восторг боя — выше страха смерти, если ты готов отдать. Всё отдать: надежды, молодость, самое тело своё, не только душу в пламенном порыве. Попросту говоря: жизнь готов отдать не за крест, не за орден, не за золотую саблю, хоть из рук самого государя — за Отечество отдаёшь свою жизнь. Это генерал понимал. И, присматриваясь к Александру Пушкину, чувствовал, что заявляет и о своей готовности молодой человек не ради красного словца.

Во цвете лет, свободы верный воин,
Перед собой кто смерти не видал,
Тот полного веселья не вкушал
И милых жён лобзаний не достоин.

Генерал похмыкивал, вспоминая эти строчки: без милых жён, так же как без томных или нежных дев, редко дело обходилось. Он и за своих опасался, неизвестно, за кого больше — за Елену или Марию...

...Белая крахмальная скатерть на столе была покрыта ломаными голубыми бликами. Жёлтые цветы перед террасой казались особенно яркими ввиду приближающейся грозы. Гроза шла с гор. Их уже не было видно за клубящимися, торопливо спускающимися в долину тучами, которые то сливались в сплошную густую синеву, то снова выделялись, каждая кругло, темно переваливалась через хребет, прорывалась струями, и отсюда различимыми. Но море сверкало всё тем же блеском, что и в день прибытия.

Здесь, в долине, дождь всё не начинался. Генерал не раз окидывал горы и густую мглу, скрывшую их, вопрошающим взглядом. И при том, неизвестно на что, передёргивал бровями. То ли на своё нетерпение, то ли на то, что не знал: знойного ли ясного дня ему больше хочется или освежающего ливня.

Из окон верхнего этажа высовывались обнажённые по локоть тонкие руки: дочери проверяли, не ударит ли в ладошку полновесная, как ягода, первая капля. Дождь пошёл перед самым обедом, забарабанил в медные тазы, выставленные возле сарая. В медные же высокие узкогорлые кувшины возле крыльца, уже полные родниковой водой, он ударял глухо. И вдруг под тёплый дождь, в парное его дыхание, в лягушачью его радость прыгнул Пушкин. Как в начале пути на юг, он был в крестьянской, подпоясанной шейным платком рубахе. Худенькое его тело метнулось в край двора, где из будки высовывалась лобастая голова сторожевого пса. Пушкин нагнулся, освобождая собаку, и вот они вдвоём понеслись к морю, одинаково — махом — перескакивая через камни, поглядывая друг на друга тоже как бы одинаково. То есть с видом весёлых заговорщиков, чему-то радующихся отдельно от других...

Большой, лохматый, для сторожовки выращенный пёс не понял ещё за свой короткий век, чего от него ждут, и был добр, игрив, за что получал пинки от дворника: «У, шайтан!»

Возможно, это было его имя: Шайтан, каким Пушкин так и называл его через раз. А в других случаях — Полканом, именно за величину и добродушие.

Вот и сейчас, выбежав со двора, он кричал:

   — Что, Полкан? Хорошо? Чудо, как хорошо! Ну? — Но вопрос относился не только к собаке. Хорошо ли было ему самому под летним дождём и рядом с горами, на каменистой и через подошву достающей тропинке? Хорошо ли было горам, ещё закрытым редеющей завесой дождя? Хорошо ли было морю, в которое он хотел броситься с разбегу, до того, как с гор ринется жёлтая от размытой глины вода?

Море лежало перед ними, теперь уже темнея зелёной, ненастной волной. Вдали оно было всё ещё как тот ночной океан, какой он представил себе на корабле. Угрюмый Океан. Однако вблизи, в камнях, волна то поднималась, то опускалась, чмокая понятно, по-домашнему.

Пушкин пробежал вдоль берега, разделся и, уже отплыв порядочно, крикнул собаке, наконец тоже бросившейся в воду:

   — Давно бы так! Нам с тобой, брат, торопиться надо, солнце не каждый час светит!

Теперь они плыли рядом, поглядывая друг на друга одинаково доверчиво. Над карим глазом собаки жёсткими волосками обозначалась бровь. Руки Пушкина были смуглы, и с каждым немного излишним взмахом он высоко поднимал над водой лёгкое сильное тело. Как будто ему нужна была высота, чтоб рассмотреть: а что там впереди, кроме волн? Там ничего не было, только длинно вспухали и перекатывались валы, как толстые складки на теле чудовища.

Когда возвращались, мир раскрывался иным, в тех подробностях, какие он никогда не забудет. Непостижимо быстро улетучилась дождевая, предосенняя хмурость. Небеса стали ясны и радостны. Определяя их высоту, огромным парусником над седловиной гор стояло недвижное облако.

И ясные, как радость, небеса...

Это пришло и ушло, но не навсегда, он знал.

Выйдя на берег, он хотел отжать волосы, да короткие, не отросшие ещё после болезни, они не давались пальцам, Полкан, встряхиваясь всей шкурой, поднял вокруг себя целое облако постепенно редеющих капель.

   — Куда как хорошо, душа моя! — крикнул ему Пушкин, отскакивая и отфыркиваясь. — А, впрочем, и двуногие думают прежде о себе. Тут ты не оригинален.

Так, поглядывая друг на друга, они и во двор вошли, прошли под большим орехом и остановились перед ступеньками крыльца.

Сторож бежал уже к ним, шлёпая по мокрой траве босыми ногами:

   — Шайтан! Вай, Шайтан!

Старик дёрнул за ошейник, видимо, в раздражении легче было волочить упирающегося пса через двор, чем просто позвать за собой.

вернуться

26

Слишком хорошо знал генерал, при помощи каких геморроидальных колик или апоплексических ударов власть перешла в руки Екатерины II... — Екатерина II взошла на престол в результате государственного переворота, совершенного в её пользу гвардией из-за недовольства правлением Петра III, который подписал отречение от престола 28 июня 1762 г., был отправлен в Ропшинский дворец, где неожиданно умер 5 июля того же года.

вернуться

27

...ненавистного Платошки Зубова... — Зубов Платон Александрович (1767—1822) — русский государственный деятель, последний фаворит императрицы Екатерины II, светлейший князь. Был генерал-губернатором Новороссии.