Изменить стиль страницы

— Ты ведь не знаешь, Ханна, ну послушай же наконец. Когда-нибудь потом…

Но руки Ханны отстраняют его, нажимают кнопку, и в каюту струится музыка: это танго.

— Мартин, идем танцевать!

— Правда, Ханна, почему мы теперь никогда не танцуем? Я знал раньше столько разных па, а теперь все перезабыл. Как это?

И Ханна снова смеется, потому что Мартин танцует из рук вон плохо. Он видит людей насквозь и, конечно, будет знаменитым писателем, но танцевать он не умеет, этого дара у него нет. Но я люблю тебя за это, люблю тебя, глупый, толстый, неуклюжий мальчик!

Теперь они забились в одно кресло и снова болтают о пьесе Мартина. Ох эта пьеса! Мартин никак не может перестать говорить о ней.

— Знаешь, Ханна, может случиться… Но рука Ханны зажимает ему рот.

— Молчи, не все ли равно, что может случиться? Дай лучше мне сказать. Итак, значит, премьера. Ох, Мартин, представляешь, на мне то платье, помнишь, я тебе показывала? То есть не то, но такого же цвета. Но это уж моя забота. А ты в новом смокинге, к тому времени у нас будут деньги и ты похудеешь: мы займемся теннисом. И конечно, мы придем в последнюю минуту. Театр битком набит, и все зрители шепчут: «Тсс! Это он, глядите, он!»

— Но они же меня не знают!

— Как это — не знают? Ты забыл, что в последнее время газеты каждый день печатают статьи о тебе и твои портреты? Это ведь не какая-нибудь заурядная пьеса, это твоя! Мартин, смотри, мы сели в первый ряд, свет понемногу гаснет, перед занавесом дирижер, весь в черном; вот он поднимает палочку, а позади нас головы, головы, головы… Яблоку негде упасть. И вот началось! Мартин, это же бешеный успех! Слышишь, они хлопают, вызывают тебя. Наконец занавес поднимается и ты выходишь… Ой, тут я умру. Только, Мартин, после этого мы ни за что не вернемся домой. Ты подумай: цветы, телеграммы, непрерывные звонки, — нет, мы лучше уедем. Все равно куда, лишь бы нас там не знали, ну хотя бы к морю, представляешь, посреди зимы! Оденемся потеплее и всю ночь напролет будем гулять по берегу, а газет читать не станем, они печатают всякую ерунду. Они ведь не могут написать о тебе так, как надо. Ох, вот если бы мне дали написать…

Цветы, телеграммы, слава — Мартин улыбается. Ну да, улыбается, как умный человек, видящий все насквозь. Побережье, гостиница — это летние мечты Ханны, которые теперь возродились вновь. Она мечтала о поездке и строила разные планы с самого мая по октябрь. А теперь на улице осенняя непогода, ветер срывает с деревьев красные листья, и — раз-два — летние мечты превратились в зимние: «Оденемся потеплее и всю ночь будем гулять по берегу… а потом, в гостинице…» Фальшивая идиллия, пошловатая роскошь, но в шепоте Ханны звенящий трепет, такой знакомый и всегда новый, и руки Ханны такие гибкие и нежные. Мартин улыбается, но все-таки идет вдоль берега, и маленькие круглые волны, отороченные кружевной пеной, осторожно набегают на берег, отступают и снова рвутся вперед. Мартин уже не слышит, что ему шепчет Ханна, да и разве дело в словах — он встает, больно ударившись о стул, в его руках белеет нежная и тяжелая ноша. На его затылке сплелись руки Ханны, словно кольцо, которое наконец сомкнулось.

Свет в окне гаснет, над крышами воет ветер. «Ой, какой ветер!» — шепчет Ханна, прижимаясь к груди Мартина. «Ой, какой ветер!» — шепчут вдоль всей Норребро, прижимаясь друг к другу. Окно за окном гаснет, над крышами воет ветер. А где-то за большим окном под лепным карнизом лежит потный дородный мужчина, он силится произнести какие-то слова и сам не узнает своего голоса: «Анна, я лгал тебе. Я был неверным мужем. Много лет я изменял тебе…» Но Анне пятьдесят лет, у нее тяжелая, обвисшая грудь. Какие там старые измены, что он бормочет? «Тебе что-то приснилось, повернись на другой бок, все пройдет». И он поворачивается на другой бок, спиной к ней, не рассказав о запертом ящике, в котором хранятся открытки и иллюстрированные брошюрки с иностранным текстом. Может быть, она права и ему это только приснилось…

«…Значит, ты солгал мне, Карл? Это не ты ему сказал, чтобы он искал кого-нибудь другого, это он тебе сказал?…» — «Да». — «Карл, что же мы будем делать?» — «Не знаю, поищу другое место». — «Карл, но ведь скоро зима, строительство прекратится…» — «Знаю, черт возьми!» — «Карл, не говори матери и отцу! Завтра воскресенье, а там посмотрим…»

«Мать, ты зачем встала? Что ты ищешь на кухне? Ты больна?» — «Нет-нет! Я просто взяла стакан. Очень хочется пить после салата». — «Мать, ты лжешь, я слышу по голосу!» — «Что ты! Спи спокойно…»

Свет вспыхивает и снова гаснет; голоса, не узнающие друг друга, не узнающие самих себя. Немного лжи, немного умолчания — кропотливая возня под покровом мрака и тишины. Приподнявшись на локте, Мартин склоняется над кроватью Ханны: он не слышит ее дыхания.

— Ханна!

— Да, Мартин!

— Почему ты не спишь?

— А ты почему не спишь, Мартин?

— Ханна, я солгал тебе. Мне вернули пьесу обратно.

— Я знаю, Мартин.

— Ханна! — быстрое движение на кровати Мартина, белый бросок в темноте. — Ханна! Но ведь…

— Японяла это сразу, когда ты позвонил, Мартин. По тому, как ты сказал. И как ты вошел потом. И по твоим рукам. И как ты все время возвращался к этому. Мартин, Мартин, меня ты никогда не обманешь.

Мартин молчит. Умный Мартин, который видит все насквозь, молчит, не зная, что на это сказать…

— Зачем же он вызвал тебя, если они не хотят ее взять?

— Он предлагает, чтобы я написал комедию. Из копенгагенской жизни. Ему кажется, что у меня забавный диалог! — Мартин говорит это таким тоном, что Ханна может посмеяться, если хочет. Но Ханна не смеется.

— Ну а двести крон — это ведь не… то есть это ведь, наверное, деньги за квартиру?

— Да.

— Что-нибудь осталось?

— Немножко.

— Ну не беда. Завтра воскресенье, ничего не случится. А потом посмотрим. Спи теперь, не думай об этом.

— Хорошо. Ханна, почему ты сразу не сказала?

— Не знаю. Я думала, у тебя столько неудач, может, тебе будет немножко легче, если я поверю. Да ведь ты и сам поверил, Мартин. Ведь ты поверил под конец!

— Ханна! — Он может проснуться на плече Ханны, как потерпевший крушение моряк, который прижимается лицом к спасительной зеленой земле. Мартин склоняется к ней, он полон надежды, его голос звенит: — Ханна! В понедельник я снова пойду к нему! Я переделаю конец! Я придумал…

— Нет, Мартин! Не надо переделывать конец. Он и так хорош. Ты не должен уступать, не должен! Я верю в тебя, Мартин, я верю, что счастье тебе улыбнется. Только это будет не скоро. И дорого обойдется нам…

Голос Ханны. Мартин в ужасе молчит. Круглое детское личико Ханны и этот голос. И Мартин вдруг понимает, что лицо Ханны больше не детское и не круглое и глаза у нее не синие и не черные. Они серые. И под глазами Ханны мешки, и бледная кожа испещрена морщинками: телефонные звонки, шаги посыльного на лестнице, человек с листком бумаги в руках…

Это будет не скоро и дорого обойдется…

За окном на верхнем этаже темно и тихо. Так тихо, что даже не слышно дыхания двоих.

ДЕРЕВЯННЫЕ БАШМАКИ ГАННИБАЛА

Мы с Ганнибалом слыли самыми плохими учениками в классе, по каковой причине нас водворили на последнюю парту, откуда всего трудней следить за объяснениями учителя. Не слишком педагогично, но так уж положено от века. Еще на заре рода человеческого самые сильные и смекалистые располагались вблизи костра, а хилых и недоумков оттесняли во мрак.

Мы с Ганнибалом не находили в этом ничего странного. Все школьные годы напролет мы чувствовали себя каторжниками, прикованными к одному и тому же веслу, безнадежно выбивавшемуся из общего ритма галеры — жалкой деревяшке, которую беспрерывно швыряло из стороны в сторону.

— Ну как, все поняли? — спрашивал учитель математики, доказав на доске какую-нибудь теорему, и тотчас же птичьей стайкой взлетали кверху руки учеников.

А мы с Ганнибалом, не в силах воспарить вслед за ними, растерянно переглядывались; иногда кто-то из нас робко пытался поднять дрожащий палец, но нет — где уж нам было понять всю теорему! — и учитель со вздохом снова брал в руки мел: