Изменить стиль страницы

Доктор Феликс сделал глубокую затяжку и выпустил дым длинной презрительной струей.

— Не морочь мне голову своими инфернальными бреднями, — сказал он. — К чему все эти размышления и рассуждения? В том-то вся и приятность, что в такой ситуации ни о чем не думаешь. Все возможно, и все дозволено. Ты абсолютно свободен…

— Не морочь мне голову своей пресловутой свободой, — прервал его Томас. — Абсолютная свобода — это абсолютное принуждение. Думать и думать до потери сознания — другой возможности просто нет, думать в отчаянной надежде, что в конце концов заблудишься в собственных мыслях и, быть может, нежданно-негаданно найдешь выход из своего лабиринта. Наткнешься нечаянно на мысль, которая прежде не приходила в голову. Но, должен признаться, это не слишком реальная возможность, а посему едва ли не самое лучшее — продолжать делать то, что мы все время и делаем, будь то осознанно или неосознанно: молиться тому самому Богу, в которого мы не веруем. Богу, которого не существует. Молись денно и нощно, молись до бесконечности бессмысленной запредельности, Отцу ли, Сыну ли, Пречистой ли деве, называй как угодно, лишь бы это было нечто невероятное, немыслимое, пусть хоть идея, если тебя больше устраивает это слово, доброе начало, а по мне — пусть хоть и злое начало: молись Сатане, чтобы он открыл тебе врата ада и допустил к благословенным физическим мукам. Не так уж это трудно — они в натуральном виде ждут тебя прямо на улице. Отвори дверь и ступай туда…

Он опять поднес стакан ко рту и, бросив взгляд на сидящего напротив, встретил невозмутимо-многомудрую улыбку.

— Извини, — сказал он, — извини меня за параноидные разглагольствования. Я говорю, разумеется, лишь о себе. Гедонист, счастливый, свободный от предрассудков любитель наслаждений, — другое дело. — Осушив свой стакан, он почувствовал, что наконец-то полностью протрезвел. Он вступил в фазу ясности, зеркально отчетливой ясности, когда малейший звук иглой вонзается в нервы, а предметы расчленяются на гротескно увеличенные детали. Ощутив сухую резь в глазах, он закрыл их, потом снова открыл. — Скажи, у тебя зеркало над кроватью висит? — спросил он.

— Зеркало?… С чего ты взял?

Томас усмехнулся: доктор внезапно изменил тон, и вот тут-то — тут пепел с его сигареты упал и рассыпался по фрачной паре. Он достал из нагрудного кармана платок и смахнул его, но на блестящем атласном отвороте осталось серое пятно. Он дул на него, тер платком и наконец соскреб кончиком ногтя. Тихий царапающий звук причинил Томасу физическое страдание.

— Ну, может, не над кроватью, тогда в другом соответствующем месте, — сказал он. — Не помню, я когда-нибудь видел твой холостяцкий дом? Нет, по-моему, я ни разу у тебя не был, но я перевидал столько всяких домов, столько низкой удобной мебели для сидения и лежания, столько глубоких кресел, диванов и кушеток! Вся эта узорчатая пестрота, — продолжал он, — все эти полосатые, клетчатые, цветастые ковры и подушки, портьеры и обои — все перепуталось, разве упомнишь, где что было, я столько лет своей жизни провел в подбитых шелком китайских шкатулочках. Может, я просто во сне это видел, — сказал он, — может, мне просто пригрезилось, что у тебя есть большое зеркало, привешенное в таком месте, где тебе удобно любоваться самим собою в лежачем положении.

— Ну а если б и было зеркало, — полная снисходительного превосходства ухмылка по-прежнему проглядывала в уголке рта доктора, — что в том дурного? Кому это во вред? Почему я должен лишать себя возможности смотреть? Совершенное наслаждение предполагает согласное звучание всех пяти чувств.

— Конечно, — сказал Томас. — Кажется, такое принято называть извращением, но, конечно же, это совершенно невинная вещь — на ум приходит сравнение с ребенком, познающим свое подвижное тело. Представь себе грудное дитя, которое лежит в колыбели и крутит, вертит ручонками у себя перед глазами или хватает себя за ножку и засовывает ее в рот. — Он повертел в руке пустой стакан и подумал было встать и пойти наполнить его, но одновременно подумал, что надобность в этом отпала, он теперь и так в состоянии координировать свои движения, он вполне владеет своим голосом. — Ну а после, — продолжал он, — в молодости? Представь себе свой физико-механический акт в обрамлении всей многообразной природы. Ты любишь в лесу, любишь на берегу моря, ты слышишь, как ветер шелестит листвой, внимаешь шуму прибоя, ты видишь клин перелетных птиц на фоне полной луны или различаешь вдали белый парус на солнечной дорожке, ты — частица этих предметов и явлений, или они — частица тебя, ты создал их в детстве по своему образу и подобию. Однако предметы и явления следуют собственным, присущим им законам и возвращаются в исходную точку, многообразие ограничивается, подвижный образ застывает, превращаясь в затейливые арабески. Ты лежишь за опущенными гардинами и созерцаешь гобелен, узор из неких символических фигур, а когда наглядишься на них до слепоты, они отходят на задний план и уступают место зеркалу. И вот ты заново обретаешь себя, переживая второе детство, ты вторично познаешь нагое человеческое тело. Ты не замечаешь увядания, не веришь в грех, ни на секунду не задумываешься о смерти — ты создаешь это все по своему образу и подобию. Но, разумеется, не отдавая себе в этом отчета, — добавил он в ответ на презрительную гримасу своего визави, — а просто чувствуя, что уродливость красоты и красота уродливости придают остроту наслаждению, служат эротическим стимулятором, если пользоваться твоими иностранными словечками. Каких только не бывает возбуждающих средств, — продолжал он, — мне рассказывали о человеке, у которого была навязчивая идея, будто он способен к эрекции — кажется, так это у вас именуется? — только если он перед этим побывает на похоронах. Это был мужчина во цвете лет, и он чуть ли не каждый день ходил в церковь, сидел и слушал органную музыку и псалмопение, быть может, даже представлял себе, что это его собственный труп лежит в украшенном цветами гробу на катафалке. После чего он встречался со своими любовницами, которых постоянно менял, и обнаруживал невероятную живость и высочайшую потенцию. Как же, потенция — это ведь основа основ, — продолжал он, — священный долг мужчины — быть готовым к совершению физико-механического акта когда угодно и с кем угодно. А нет ли в этом элемента тирании? По мне, так иной раз не грех посчитать это скучноватым и утомительным…

Томас зевнул. Резь в глазах мучила его, закрыть бы их хоть на полминуты, но движения человека по ту сторону стола приковывали к себе его взгляд. Белая стрелка на черном носке раскачивалась все нетерпеливей, руки с маникюром без устали играли тончайшим носовым платком: то растягивали и крутили за кончики, как скакалку, то свертывали его, и получалась фигурка, мышка, маленькая белая мышка. Следя глазами за платком, Томас уловил тонкий аромат мускуса. Духи Дафны. И платок ее? Его опять больно кольнула ревность, и он вернулся к прерванному разговору.

— Извини, — сказал он, — прости пациенту шизофренический ход его мыслей. Я говорю, разумеется, лишь о себе. Счастливому гедонисту скучно не бывает, он полон сил и неутомим. Уж тебе-то бояться нечего, — продолжал он, — ты еще молод. Ну, может, не первой молодости, но, во всяком случае, до старости тебе далеко. Мужчина во цвете лет. Неужели я правда не бывал у тебя в твоем холостяцком доме? Да нет, я и не мог там быть, мы же с тобой едва знакомы, и, однако, мне так ясно все представляется. Утром ты встаешь и делаешь гимнастику: сгибание рук в локтях, приседания, повороты туловища вправо и влево, несколько упражнений с гантелями, немножко бокса — «бой с тенью». Ты взвешиваешься и констатируешь, что пока не набрал лишних килограммов, подходишь к зеркалу и разглядываешь свою обнаженную натуру: сильное тело настоящего мужчины. И лицо молодое, даже еще более молодое оттого, что жизнь прочертила его своим резцом — твоя молодая, сильная, живая жизнь, Волосы на макушке немного повылезли, что втайне, наверно, тебя гнетет, но можешь утешиться: я где-то вычитал, что по статистике лысые мужчины — самые лучшие любовники, с самой высокой потенцией…