Изменить стиль страницы

— О чем ты задумался? — донесся до него ее голос. — Почему молчишь, может, струсил? Если так, я просто отправлюсь туда одна, и притом нынче же вечером, не хочу в воспитательный дом, так и знай!

— Это еще что — воспитательный дом? Зачем? — Он онемел от изумления, снова разверзлась в душе черная бездна, а Хелла, сощурив узкие злые глазки, сказала:

— А затем, что ты непременно туда угодишь, оба мы туда угодим, если они найдут нас здесь вдвоем; пусть даже мы ничего такого не сделали, люди все равно будут думать свое — они ведь только об этом и думают.

— Что значит «ничего такого не сделали»? — недоуменно спросил он, но она лишь рассмеялась и защекотала его по лицу кончиком сосновой ветки, и он уже знал, что сейчас она это скажет, самое-самое страшное:

— Крошка Андреас, трусишка, пай-мальчик! Самое время тебе побежать домой с ревом и попросить у папочки прощения и, по обыкновению, свалить всю вину на меня; беги, мне-то что, я с тобой и водиться-то не желаю, а уж если когда-нибудь сделаю то самое, так уж с настоящим парнем вроде Генри, а не с сопливым мальчишкой, который всего боится и только и умеет бродить, мечтая о чем-то, и разговаривает вслух сам с собой…

Ярость захлестнула его.

— Прикуси язык, дура! — сказал он и сжал кулаки, сейчас он легко одолел бы ее. Но она не пошевельнулась, она сидела недвижно, вся гладкая и грозная, удерживая его одним только взглядом.

— Что ж, бей, — сказала она, — бей меня, раз уж ничего другого с девчонкой не смеешь.

Но, конечно, он не мог ударить ее, а лишь яростно пнул ногой груду лакомств на одеяле и, шатаясь, выбежал из пещеры и прорвался сквозь колючую, ранящую рать кустов к солнечному пятну у откоса.

— Дура! — крикнул он так громко, что она там, в пещере, должна была это слышать. — Дура проклятая!

Он постоял немного, подождал — из пещеры ни звука.

— Я ухожу! — крикнул он и сделал несколько шагов в сторону леса, зная, что не уйдет: не мог он ни ударить ее, ни сбежать, разве что топнуть ногой и обломать ветку с кустов и ненавидеть и проклинать все вокруг.

Опустившись на корточки в траву, он с тоской уставился на море, боль раздирала грудь, но он подавлял ее — нет, Хелла не увидит его слез, и рыдает он сейчас последний раз в жизни, и вообще… улыбка никогда не тронет его уста. Он чуть-чуть не сказал это вслух, но вовремя осекся — опять мечты! — а он нынче навсегда разделался с мечтами, со всем разделался навсегда. Пусть приходит полиция и схватит Хеллу, и Андреаса схватит, пусть пошлют их в воспитательный дом, хоть между ними и не было этого. Теперь, оставшись один, он понял, что она имела в виду; закрыв глаза, он перенесся в то утро на школьном дворе, когда кто-то из старшеклассников за велосипедным навесом показывал такие картинки, тогда он всего лишь бегло взглянул на них, но этого было довольно — ужас какой, — и неужели кто-то мог думать, будто он с ней… Неужели кто-то мог заподозрить их? Нет, лучше уж смерть. Прижавшись лицом к коленям, он медленно умирал; поблекли и умирали медленной смертью земля и небо, и далеко-далеко на западе багровое солнце смерти зависло над грозной иссиня-черной горой туч, и ветер, прошелестев по траве, тоже умер, и куст шиповника, умирая, сверкал бледными всевидящими очами, и в последний раз вспыхнули ярким пламенем алые ягоды бузины, прежде чем погрузиться в смертный мрак. И тут у Андреаса вырвался вопль ужаса — потому что его вдруг настигли, подкрались к нему сзади и схватили, жесткие ладони закрыли ему глаза, а он отбивался отчаянно и кричал: «Хелла! Хелла!»-и услыхал ее смех, потому что это была она, всего лишь она. Сердце его разрывалось от счастья и ярости, они покатились по траве, и смеялись, и хохотали, и дрались не на жизнь, а на смерть, и он уже не знал, где она, а где — он, локоть в живот, ногой — в лицо, а в рот лезут волосы и трава, и вдруг удар коленом в грудь, так что у него занялся дух, он скрючился, но тут же стал отбиваться, бешено рваться на волю и скорей бегом, скорей прочь от нее, потому что то самое снова нашло на него, он чувствовал уже, что нашло.

— Что с тобой? — крикнула она и, смеясь, помчалась за ним. — Что такое? — Но он лишь засмеялся еще громче, смеялся как одержимый и бежал все дальше и дальше, не оборачиваясь. — Ты что, сдурел? — услышал он ее голос, а он уже подбежал к самому краю откоса и спрыгнул с него в самом опасном месте, где бугор круто нависал над скатом, и надолго замер в воздухе, пока навстречу не взметнулась земля и не стукнула его так, что потемнело в глазах; он чуть не разбился насмерть, но даже этого не заметил, он бежал вдоль моря по водорослям, по песку, по гальке, но Хелла уже снова гналась за ним по пятам, и он ринулся прямо в воду. — Ботинки сбрось! — крикнула она вдогонку, но ему было наплевать, что он вымокнет, — только бы не повернуться к ней, пока не пройдет это. — Ты что, рехнулся, — сказала Хелла, когда он наконец-то возвратился, — с чего ты вдруг бросился бежать?

И тут же все было забыто.

— Я голодна как собака, — сказала Хелла, и Андреас тотчас тоже ощутил голод, и волна счастья вновь захлестнула его — никогда еще не был он так голоден. В азарте сновали они по пляжу, собирая деревяшки, выброшенные на берег, и на открытом месте над скатом соорудили очаг, и Андреас еще слазил в чащобу за ветками и хворостом. Но тут на него снова накатил страх, потому что Хелла вдруг пропала куда-то, он звал и звал ее, но она не откликалась, а когда наконец воротилась назад, то несла в подоле груду выпачканных в земле картошек, которые накопала в огороде у лесника. Опять воровство! — он стоял, бессильно уронив руки, и смотрел, как она раскладывает костер и мастерит треножник из ивовых сучьев.

— Скорей воду неси, — сказала она, и он помчался прочь от своего страха; он мчался и несся с откоса к морю за водой, а после они лежали ничком в траве и все дули и дули в костер, пока совсем не ослепли и чуть не задохнулись от дыма. Вдруг кверху взметнулось ясное, стройное пламя. Скрестив по-турецки ноги, они молча сидели у костра, прислушиваясь к треску огня и глядя, как полыхает пламя, и Андреас вновь унесся куда-то в мечтах: вот он, костер, огонь в сердце мира, и все это в первый раз, но при том словно было всегда — будто они всегда сидели вдвоем у опушки над склоном, глядя в огонь, вдыхая запах смолы, а вокруг догорал день, с каждым мигом сникая, и чем ближе к вечеру, тем больше светился золотом; и желтые склоны в дальней дали тоже вздымались, как пламя, и дыханием пламени веяло в траве, и руки огня летели над плотной чащей кустов, и сияли в самом сердце пожара белые волосы и красное платье Хеллы.

— Хелла, — сказал он, и она спросила:

— Чего тебе?

Но всего было слишком много, было все сразу, он только и мог твердить: «Хелла! Хелла!», и она одарила его беглой улыбкой, а руки ее мелькали, подбрасывали в огонь хворост, колдовали над котелком, который висел на треножнике и посылал ей прямо в лицо облака пара, так что ей то и дело приходилось откидывать волосы со лба.

Вынув из кастрюли яйцо, она опустила его в холодную воду, затем подержала в руке, будто взвешивая, и Андреасу вновь показалось, что однажды он уже видел все это, только он чувствовал, что нынче она другая, совсем другая, чем прежде, не отчаянная, отпетая, злая, а какая-то притихшая и взрослая — взрослей самих взрослых, — и казалось, она все знает и все умеет. Посмотреть хотя бы, как она держит яйцо, и он уже набрал воздуха в легкие, чтобы ей это сказать, но только и мог выговорить, что яйца очень красивые и вообще-то жалко их поедать. Но Хелла ответила: еще жальче убивать живых зверей и съедать их, ведь звери лучше людей. Она угрюмо смотрела прямо перед собой, на лбу у нее вновь прорезалась прежняя складка, но руки ее проворно счистили скорлупу и протянули ему яйцо. Оно варилось так долго, что желток затвердел и позеленел, и к яйцам не было даже соли, только черствый хлеб, но Андреас сказал, что так оно даже лучше, сроду не ел он такой вкусноты. Потом яйца кончились, и руки Хеллы соскребли грязь с картофелин. Картошку ели с кожурой, на зубах поскрипывала земля, и Андреас снова сказал: