Изменить стиль страницы

С улыбкой на губах он своей стремительной, бесшумной поступью отправляется за столиком и, возвратившись, ставит его передо мной. Я в свою очередь выкладываю на стол полбуханки хлеба и тарелку с салатом из огурцов. Потом иду за шкаф, стоящий подобно ширме в глубине нашей комнаты, и приношу оттуда кастрюлю.

Говорю:

— Все холодное. Я тебя уж и не ждала. Но разогреть недолго, вот увидишь. Это как раз то, что ты любишь.

— Хорошо, иди, иди.

Он говорит: «Иди, иди» — и машет рукой. От его взгляда, а в особенности от голоса у меня подкашиваются ноги, оттаивает смерзшийся внутри ком.

Быстро выхожу, не решаясь на него взглянуть.

Вернувшись немного погодя в комнату, я чувствую, что вооружена тайной уверенностью. Это радость, мое драгоценное достояние; я молча упиваюсь ею, пока сную туда-сюда, выполняя свои нехитрые обязанности. Я знаю, других причин нет. И никогда не будет.

Я подаю на стол.

— Ну как, ничего?

— Превосходно.

Он отвечает уже с плотно набитым ртом. Это жареная баранина с петрушкой, шафраном и свежими помидорами. То, что нужно, когда жарко.

Беру другой табурет, сажусь напротив него. Умиляюсь тому, с какой прожорливостью он мечет в рот огромные куски. Время от времени он ласкает меня взглядом, от которого по коже у меня пробегают мурашки. Я становлюсь непонятной для самой себя, я витаю где-то далеко, пока сижу тут не шелохнувшись. Перехожу от радости — бурной, неистовой, своей нежданностью рвущей мне сердце — к беспричинной боязни, к страху, скорее отвлеченному, неосознанному, чем какому-то реальному, что делает его еще непереносимее. Я боюсь не мужа — нет, ни в коем случае. Скорее, я боюсь за него. Что-то, кажется мне, беспрестанно ему угрожает, беспрестанно его преследует — нечто ужасное, не отстающее от него ни на шаг, незримо присутствующее рядом, в воздухе, которым он дышит, которым вместе с ним дышу я. Он-то проходит сквозь все это с закрытыми глазами, словно защищенный некими чарами. Меня же ничто не защищает.

Его бьющая через край энергия — мышечная, нервная, душевная, — его неукротимый вид покоряют без его ведома, без его желания. Я жалею его от всей души. Любуюсь его открытым, серьезным лицом, его огромными, сейчас опущенными вниз глазами. Я не в силах вымолвить ни слова. От этих черт, которые так и хотелось бы назвать чеканными, если бы под этим словом не подразумевалась жесткость, коей его лицо лишено начисто, всегда исходит призыв, который не то чтобы отрывает тебя от себя самой, но милосердно к этому подводит, отдает тебя во власть мысли, лишенной каких бы то ни было искушений. Я наблюдаю за его трапезой, и чувства мои более ярки и отчетливы, чем мысли. Мысли лишь затуманили бы своим дыханием глубоко упрятанное во мне дремлющее зеркало, если бы возникли у меня в голове. Я спокойна. В этой радости, в этой боязни в каком-то недоступном, укромном месте что-то скрывается, и, раз это так, я не задаюсь вопросом, что это. Я спокойна, я счастлива.

— Мне нужны чистые вещи, — говорит он. — Я иду в баню.

Прежде чем я успеваю подать ему салфетку, он утирает рот рукой.

Я говорю:

— Как, прямо сейчас?

— Для хорошего дела всякое время годится! Бани открыты всю ночь. Разве они не открыты всю ночь?

Не отвечая, я поднимаюсь и иду готовить ему узел с бельем.

Когда он сунул его под мышку, я взглянула на него с изумлением.

Думаю, я сразу же все поняла, но позаботилась скрыть это от него. Я обнаружила, что он далеко, невообразимо далеко от меня. Меня словно бы выбросило из его жизни, из его мыслей, ни больше ни меньше. Я почувствовала вину и стыд. Все равно как если бы я позволила некоему смертельному врагу втиснуться между нами, а то и сама решила отдать его этому врагу на жестокую расправу. А он уходил навстречу этому с легкой улыбкой, с простодушным безрассудством, полагая, что идет просто-напросто попариться!

Я дала ему немного денег, он ушел, и я осталась одна. Я снова одна. Способная понять, что Лабан принадлежит своей судьбе в такой же мере, как и мне, но неспособная с этим мириться. Способная уразуметь, что эта судьба может нанести ему столько ударов, сколько он жаждет получить, но неспособная согласиться с этой мыслью. Это составляет изнанку моей жизни, скрытую, но неизбежную оборотную сторону моего счастья с Лабаном. Но мне хочется кричать: я одна!

Я рассердилась на себя за такие мысли. Подумала: да сделает небо так, чтобы они не принесли ему несчастья.

Нет, я не смирилась с тем, что дала ему уйти, что позволила вновь образоваться в сердце пустоте, вырвать из себя жизнь. Во рту у меня остается привкус поражения.

Лабан говорит:

Уйти далеко. В другую баню. В другой квартал. В ночь, как можно дальше по уснувшим улицам. Для кого, для какого праздника одиночества оставляют пылать эти неиссякаемые огни? В другой конец, уйти в другой конец города, в ту пустоту, где царит лишь ночь, бесстрастная владычица. Рано или поздно мои глаза встретят ее.

Уйти сюда.

Никто не знает, где я очутился. Полиции господина Ваэда не придет в голову искать меня здесь.

А вот и еще преимущество — одному в этот час пользоваться парильней. Пещера, которая дышит паром и жаром. Целой жизни не хватит, чтобы исследовать все ее глубины. Над моей головой утопающая в тумане единственная лампочка пялится бесстыжим оком на мою наготу.

Плевать мне на этот взгляд. Отправив полусонного банщика, я опрастываю на себя шайку за шайкой. Хочется петь, кричать — все что угодно, лишь бы наполнить звуком эту подозрительную тень. И я начинаю. Тень отвечает. Великолепно резонирует. Кажется, будто теперь она сама подает голос, дождавшись наконец, чтобы ее на это вызвали. Вокализы долго прокатываются под сводами. Я слушал долго.

И вот я снова на улице. В ночи. Смотрю в одну сторону, в другую. Отшвыриваю подальше от себя сверток со старым грязным платьем. Я свободен.

Иду вперед. Чувствую, что банный жар подхлестнул, взбодрил меня. Вернуться домой? Нет такого дома, чтобы устоял! Да и потом, какой дом? Моя жена Рашида ждет меня? Какая жена, какая Рашида? Иду ходко. Не потому, что спешу оказаться там, куда направляюсь. Чтобы немного размяться. Улочки старого города — ход не сбавляю. Потом старая крепостная стена. Ночь перепрыгивает через нее. Я нет, я останавливаюсь на дороге, которая идет вдоль укреплений. Вот и она. Большая постройка, это она. Я говорю: это ты? Она спит. Нелюдимая. Массивная. Я поднимаю глаза к крыше. Света нет. Я говорю: ты спишь? Но они обычно не ложатся так рано. Нелюдимая, массивная, темная сверху донизу.

Тогда я поднимаюсь. Взбираюсь — почему бы и нет? — по длинной боковой лестнице. Подхожу к двери. Прикладываю к ней ухо. Все мертво в этом доме. Пока я говорю это, моего слуха достигают торопливые слова. Это голос человека, который спит и видит во сне страшные вещи. Я думаю: это голос госпожи Марты. Нужно ли войти? Я слушаю. Она умолкла. Нужно ли что-нибудь сделать? Слушаю еще. Слушаю.

Спускаюсь вниз. Я снова на дороге. Передо мной огромное строение. Потом отступаю до крепостной стены, не сводя с него глаз. И больше не двигаюсь. Стою и смотрю, наблюдаю за ним.

Ваэд говорит:

Уж ему-то, Си-Азалле, я не могу показать, что нервничаю. Не хочу, чтобы он заметил хоть малейший признак моей нервозности. Он мне надоел. Поначалу я чуть было не выгнал его прочь. Потом согласился его принять. Привычка. Он говорит, а я делаю вид, что слушаю.

Пускай выговорится. Все это меня нисколько не трогает. Я его не слышу. Он разглагольствует, а я расхаживаю по кабинету, прогуливаюсь; иногда останавливаюсь у окна, чтобы взглянуть на сады. Но, стоит мне оказаться у окна, я перестаю что-либо замечать. Поток течет, и запрудить его невозможно. Невозможно предугадать, чего он добивается. Я его не слышу. Я далеко, очень далеко отсюда.

Он не устроился, как обычно, в одном из кресел. Его аистиная фигура громоздится перед моим столом. Я вижу, как она, тусклая и изогнутая, барахтается в темном стекле, покрывающем стол, словно увязла в нем. Он всегда был болтлив. Но сегодня он превзошел самого себя; он даже толком не выговаривает слова, а выплевывает их в шипении слюны; при этом он вытягивает шею, упрямо упираясь своими длинными пальцами в стекло на столе.