КУЛЬЧИЦКИЙ
Васильки на засаленном вороте
Возбуждали общественный смех.
Но стихи он писал в этом городе
Лучше всех.
Просыпался и умывался —
Рукомойник был во дворе.
А потом целый день добивался,
Чтоб строке гореть на заре.
Некрасивые, интеллигентные,
Понимавшие все раньше нас,
Девы умные, девы бедные
Шли к нему в предвечерний час.
Он был с ними небрежно ласковый,
Он им высказаться давал,
Говорил «да-да» и затаскивал
На продавленный свой диван.
Больше часу он их не терпел.
Через час он с ними прощался
И опять, как земля, вращался,
На оси тяжело скрипел.
Так себя самого убивая,
То ли радуясь, то ли скорбя,
Обо всем на земле забывая,
Добывал он стихи из себя.
ОРФЕЙ
Не чувствую в себе силы
Для этого воскресения,
Но должен сделать попытку.
Борис Лебский.
Метр шестьдесят восемь.
Шестьдесят шесть килограммов.
Сутулый. Худой. Темноглазый.
Карие или черные — я не успел запомнить.
Борис был, наверное, первым
Вернувшимся из тюряги:
В тридцать девятый
Из тридцать седьмого.
Это стоило возвращения с Марса
Или из прохладного античного ада.
Вернулся и рассказывал.
Правда, не сразу.
Когда присмотрелся.
Сын профессора,
Бросившего жену
С двумя сыновьями.
Младший — слесарь.
Борис — книгочей. Книгочий,
Как с гордостью именовались
Юные книгочеи,
Прочитавшие Даля.
Читал всех,
Знал все.
Точнее, то немногое,
Что книгочей
По молодости называли
Длинным словом «Все».
Любил задавать вопросы.
В эпоху кратких ответов
Решался задавать длиннейшие вопросы.
Любовь к истории,
Особенно российской.
Особенно двадцатого века,
Не сочеталась в нем с точным
Чувством современности,
Необходимым современнику
Ничуть не менее,
Чем чувство правостороннего
автомобильного движения.
Девушкам не нравился.
Женился по освобождении
На смуглой, бледной, маленькой —
Лица не помню —
Жившей
В Доме Моссельпрома
на Арбатской площади.
Того, на котором ревели лозунги Маяковского.
Ребенок (мальчик? девочка?) родился перед
войною.
Сейчас это тридцатилетний или тридцатилетняя.
Что с ним или с нею, не знаю, не узнавал.
Глаза пришельца из ада
Сияют пламенем адовым.
Лицо пришельца из ада
Покрыто загаром адовым.
Смахнув разговор о поэзии,
Очистив место в воздухе,
Он улыбнулся и начал рассказывать:
— Я был в одной камере
С главкомом Советской Венгрии,
С профессором Амфитеатровым,
С бывшим наркомом Амосовым!
Мы все обвинялись в заговоре.
По важности содеянного,
Или, точнее, умышленного,
Или, точнее, приписанного,
Нас сосредотачивали
В этой адовой камере.
Орфей возвратился из ада,
И не было интереснее
Для нас, поэтов из рая,
Рассказов того путешественника.
В конце концов, Эвридика —
Миф, символ, фантом — не более.
А он своими руками
Трогал грузную истину,
Обведенную, как у Ван Гога, толстой
черной линией.
В аду — интересно.
Это
мне
на всю жизнь запомнилось.
Покуда мы околачивали
Яблочки с древа познания,
Орфея спустили в ад,
Пропустили сквозь ад
И выпустили.
Я помню строки Орфея:
«вернулся под осень,
а лучше бы к маю».
Невидный, сутулый, маленький —
Сельвинский, всегда учитывавший
внешность своих последователей,
принял его в семинар,
но сказал: — По доверию
к вашим рекомендаторам,
а также к их красноречию.
В таком поэтическом возрасте
личность поэта значит
больше его поэзии. —
Сутулый, невидный, маленький.
В последнем из нескольких писем,
Полученных мною на фронте,
Было примерно следующее:
«Переводят из роты противотанковых
ружей в стрелковую!»
Повторное возвращение
Ни одному Орфею
Не удавалось ни разу еще.
Больше меня помнят
И лучше меня знают
Художник Борис Шахов,
Товарищ орфеевой юности,
А также брат — слесарь
И, может быть, смуглая, бледная
Маленькая женщина,
Ныне пятидесятилетняя,
Вышедшая замуж
И сменившая фамилию.