Ленка с Дунькой
Ленка с Дунькой бранятся у нас во дворе,
оглашают позорные слухи,
как бранились когда-то при нас, детворе,
но теперь они обе старухи.
Ленка Дуньку корит. Что она говорит,
что она утверждает, Елена
Тимофеевна, трудовой инвалид,
ревматизмом разбиты колена?
То, что мужу была Евдокия верна,
никогда ему не изменяла,
точно знала Елена. Какого ж рожна
брань такую она применяла?
Я их помню молоденькими, в двадцать лет,
бус и лент перманент, фигли-мигли.
Денег нет у обеих, мужей тоже нет.
Оба мужа на фронте погибли.
И поэтому Лавка, седая как лунь,
Дуньку, тоже седую, ругает,
и я, тоже седой, говорю Ленке: «Плюнь,
на-ко, выпей — берет, помогает!»
Память
Я носил ордена.
После — планки носил.
После — просто следы этих планок носил.
А потом гимнастерку до дыр износил
И надел заурядный пиджак.
А вдова Ковалева все помнит о нем,
И дорожки от слез — это память о нем,
Столько лет не забудет никак!
И не надо ходить. И нельзя не пойти.
Я иду. Покупаю букет по пути.
Ковалева Мария Петровна, вдова,
Говорит мне у входа слова.
Ковалевой Марии Петровне в ответ
Говорю на пороге: — Привет! —
Я сажусь, постаравшись к портрету спиной,
Но бессменно висит надо мной
Муж Марии Петровны,
Мой друг Ковалев,
Не убитый еще, жив-здоров.
В глянцевитый стакан наливается чай.
А потом выпивается чай. Невзначай.
Я сижу за столом,
Я в глаза ей смотрю,
Я пристойно шучу и острю.
Я советы толково и веско даю —
У двух глаз,
У двух бездн на краю.
И, утешив Марию Петровну как мог,
Ухожу за порог.
«Все слабели, бабы — не слабели…»
О. Ф. Берггольц
Все слабели, бабы — не слабели, —
И глад и мор, войну и суховей
Молча колыхали колыбели,
Сберегая наших сыновей.
Пабы были лучше, были чище
И не предали девичьих снов
Ради хлеба, ради этой пищи,
Ради орденов или обнов, —
С женотделов и до ранней старости,
Через все страдания земли
На плечах, согбенных от усталости,
Красные косынки пронесли.
Матери с младенцами
Беременели несмотря
на злые нравы,
на сумасшествие царя,
на страх расправы.
Наверно, понимали: род
продолжить должно.
Наверно, понимали: нить
тянуться все-таки должна.
Христа-младенца лишь затем
изобразил художник,
что в муках родила его
та, плотника жена.
Беременели и несли,
влачили бремя
сквозь все страдания земли
в лихое время
и в неплохие времена
и только спрашивали тихо,
добро ли сверху, или лихо?
Что в мире,
мир или война?
Темп
В общем, некогда было болеть,
выздоравливать же — тем более.
Неустанная, как балет,
утомительная, как пятиборье,
жизнь летела, как под откос,
по путям, ей одной известным,
а зачем и куда — вопрос
представляется неуместным.
Ветер, словно от поездов,
пролетающих без остановки,
дул в течение этих годов
и давал свои установки.
Как единожды налетел,
так с тех пор и не прекращался,
и быстрей всех небесных тел
шар земной на оси вращался.
Слово «темп» было ясно всем,
даже тем, кто слабы и мелки.
И не мерили раз по семь —
сразу резали без примерки.
Задавался темп — из Москвы,
расходился же он кругами,
не прислушивался, если вы
сомневались или ругали.
Потому что вы все равно,
как опилки в магнитном поле,
были в воле его давно,
в беспощадной магнитной воле.
Был аврал работ и торжеств.
Торопыги устроили спешку.
Торопливый ораторский жест
мир поспешно сдвигал, как пешку.
Торопливо оркестр играл,
настроение вызвать силясь.
Это был похоронный аврал:
речи скомканно произносились.
С этих пор на всю жизнь вперед
накопилась во мне и осталась —
ничего ее не берет —
окончательная усталость.
Музыка на затычку
Когда, нарушая программу,
Срывая доклад и статью,
Оргáн выкладает упрямо
Гудящую песню свою,
Когда вместо пошлого крика
Ревет, как хозяин, тромбон
И речь заменяется скрипкой,
Проигранной в магнитофон,
Когда мириад барабанов
Внезапно в эфире звучит
И хор в девятьсот сарафанов
Народные песни рычит,
Спасайся, кто может, бегите,
Не стихнет, не смолкнет пока.
Вы в центре циклона событий,
Оркестром прикрытых слегка.
Мы здешние, мы привычные.
Поймем, разберем,
Что сдвинуты темпы обычные
И новый рубеж берем.