Изменить стиль страницы

Рейд

У кавкорпуса в дальнем рейде —
ни тылов, ни перспектив.
Режьте их, стригите, брейте —
так приказывает командир.
Вот он рвется, кавалерийский
корпус —
   сабель тысячи три.
Все на удали, все на риске,
на безумстве, на «черт побери!».
Вот он режет штаб дивизии
и захватывает провизию.
Вот районный город берет
и опять, по снегам, вперед!
Край передний, им разорванный,
много дней как сомкнулся за ним.
Корпусные особые органы
жгут архивы, пускают дым.
Что-то ухает, бухает глухо —
добивают выстрелом в ухо
самых лучших, любимых коней:
так верней.
Корпус, в снег утюгом вошедший,
застревает, как пуля в стене.
Он гудит заблудившимся шершнем,
обивающим крылья в окне.
Иссякает боепитание.
Ежедневное вычитание
молча делают писаря.
Корпус, словно прибой, убывает.
Убивают его, добивают,
но недаром, не так, не зазря.
Он уже свое дело сделал.
Песню он уже заслужил.
Красной пулей в теле белом
он дорогу себе проложил.

Воспоминания о Павле Когане

Разрыв-травой, травою повиликой
… … … … … … … … … … … … … …
мы прорастем по горькой, по великой,
по нашей кровью политой земле.
(Из несохранившегося стихотворения Павла Когана).
Павел Коган, это имя
Уложилось в две стопы хорея.
Больше ни во что не уложилось.
Головою выше всех ранжиров
на голову возвышался.
Из литературы, из окопа
вылезала эта голова.
Вылезала и торчала
с гневными веселыми глазами,
с черной, ухарской прической,
с ласковым презрением к друзьям.
Павел Коган взваливал на плечи
на шестнадцать килограммов больше,
чем выдерживал его костяк,
а несвоевременные речи —
гордый, словно Польша —
это почитал он за пустяк.
Вечно преждевременный, навечно
довременный и послевременный Павел
не был своевременным, конечно.
Впрочем, это он и в грош не ставил.
Мало он ценил все то, что ценим,
мало уважал, что уважаем.
Почему-то стал он этим ценен
и за это обожаем.
Пиджачок. Рубашка нараспашку.
В лейтенантской форме не припомню…
В октябре, таща свое ранение
на плече (сухой и жесткой коркой),
прибыл я в Москву, а назначенье
новое, на фронт, — не приходило.
Где я жил тогда и чем питался,
по каким квартирам я скитался,
это — не припомню.
Ничего не помню, кроме сводок.
Бархатистый голос,
годный для приказов о победах,
сладостно вещал о пораженьях.
Государственная глотка
объявляла горе государству.
Помню список сданных нами градов,
княжеских, тысячелетних…
В это время встретились мы с Павлом
и полночи с ним проговорили.
Вспоминали мы былое,
будущее предвкушали
и прощались, зная: расстаемся
не на день-другой,
не на год-другой,
а на век-другой.
Он писал мне с фронта что-то вроде:
«Как лингвист, я пропадаю:
полное отсутствие объектов».
Не было объектов, то есть пленных.
Полковому переводчику
(должность Павла)
не было работы.
Вот тогда-то Павел начал лазать
по ночам в немецкие окопы
за объектами допроса.
До сих пор мне неизвестно,
сколько языков он приволок.
До сих пор мне неизвестно,
удалось ему поупражняться
в формулах военного допроса
или же без видимого толка
Павла Когана убило.
В сумрачный и зябкий день декабрьский
из дивизии я был отпущен на день
в городок Сухиничи
и немедля заказал по почте
все меню московских телефонов.
Перезябшая телефонистка
раза три устало сообщила:
«Ваши номера не отвечают»,
а потом какой-то номер
вдруг ответил строчкой из Багрицкого:
«…Когана убило».

Кёльнская яма

Нас было семьдесят тысяч пленных
В большом овраге с крутыми краями.
Лежим,
    безмолвно и дерзновенно.
Мрем с голодухи
            в Кельнской яме.
Над краем оврага утоптана площадь —
До самого края спускается криво.
Раз в день
       на площадь
               выводят лошадь,
Живую
     сталкивают с обрыва.
Пока она свергается в яму,
Пока ее делим на доли
                неравно,
Пока по конине молотим зубами,—
О бюргеры Кельна,
             да будет вам срáмно!
О граждане Кельна, как же так?
Вы, трезвые, честные, где же вы были,
Когда, зеленее, чем медный пятак,
Мы в Кельнской яме
              с голоду выли?
Собрав свои последние силы,
Мы выскребли надпись на стенке отвесной,
Короткую надпись над нашей могилой —
Письмо
     солдату страны Советской.
«Товарищ боец, остановись над нами,
Над нами, над нами, над белыми костями.
Нас было семьдесят тысяч пленных,
Мы пали за родину в Кельнской яме!»
Когда в подлецы вербовать нас хотели,
Когда нам о хлебе кричали с оврага,
Когда патефоны о женщинах пели,
Партийцы шептали: «Ни шагу, ни шагу…»
Читайте надпись над нашей могилой!
Да будем достойны посмертной славы!
А если кто больше терпеть не в силах,
Партком разрешает самоубийство слабым.
О вы, кто наши души живые
Хотели купить за похлебку с кашей,
Смотрите, как, мясо с ладони выев,
Кончают жизнь товарищи наши!
Землю роем,
         скребем ногтями,
Стоном стонем
          в Кельнской яме,
Но все остается — как было, как было! —
Каша с вами, а души с нами.