Теперь эти слова Шамрай говорил уже себе, потому что страх всё сильнее и сильнее стискивал и его сердце. Хотелось сорваться с места, выбежать из этой проклятой норы, спрятаться в тихом, прохладном лесу, где так пряно и терпко пахло дубовыми листьями и дятлы с глухим пулемётным стуком, не обращая внимания на канонаду, усердно долбили прелую кору.
Он подавил в себе это чувство и, рисуясь своим спокойствием, прочной властью над собой, положил в рот хлеб с кусочком леща, пожевав, проглотил и. снова приказал себе: «Ешь!»
Спокойствие, как и паника, заразительно. Только паника охватывает мгновенно, как взрыв, а спокойствие распространяется медленно, тихо завоёвывает свои позиции. Посматривая на командира, успокоился и Могилянский, даже откусил от помидора.
Землянку снова тряхнуло. Запахло чадным тротиловым дымом. Шамрай взглянул в амбразуру: тихое, безлюдное поле, полное июльской красоты и солнечной нежности раскинулось перед его взглядом. Не верилось, что именно из этой видимой полоски тёплого голубого неба падает и падает, целясь в твоё сердце, смерть.
— Минут через десять начнут. Доедай…
Пётр уже овладел собой. Аккуратно вытер хлебной коркой пустую консервную банку. Стараясь сдержать дрожание рук, сложил остатки обеда, завернул в газету и сунул в угол землянки.
Следующий снаряд разорвался над самым дзотом. На счастье, не тяжёлый, гаубичный, а обычный, полковой артиллерии, но и того хватило, чтобы землянка, качнувшись, перекосилась, потом всё-таки выровнялась, выстояла.
— Точно бьёт, зараза, — со злостью сказал Шамрай.
— Это хорошо, — откликнулся Могилянский.
— Что хорошо?
— По теории вероятности снаряд в одно и то же место дважды не попадает. Почти никогда.
— Это по теории. А у нас с тобой практика. Во всяком случае, пусть нам повезёт хоть теоретически. Всё-таки легче. Давай к пулемёту.
Привычно легли они на свои места. Совсем низко над ними гремел и лютовал, будто хотел уничтожить всё на свете, огненный шквал артподготовки. Осколок снаряда, словно злая оса, влетел в амбразуру, хищно впился в свежую балку наката.
Не сказав ни слова, оба надели каски. Тетерь долина перед ними стонала от боли под тёмною завесой фугасных разрывов. Её красота и голубой покой померкли и пропали, словно серой жёсткой кистью стирая живые краски, прошлась по ней война.
— Сейчас пойдут, — сказал Шамрай.
Его чуткое ухо ясно уловило среди грохота разрывов гудение моторов. Так во время грозы, между ударами грома, слышится особенно отчётливо, как жужжат потревоженные мухи.
Последний разрыв вздыбил песок метрах в десяти перед амбразурой, и вдруг, словно обрезанная ножом, смолкла канонада.
Пётр Могилянский взглянул в амбразуру и тихо охнул. Немцы были совсем рядом — метрах в двухстах. Во время артподготовки, невидимые за фонтанами разрывов, они продвигались вперёд, вплотную прижимаясь к огненному валу. Такая тактика требовала большой сноровки и точности, но разве не было у них времени научиться? Разве не было победы над Польшей и Францией, поразбойничали в Европе, было время попрактиковаться.
Четыре небольших танка шли по сторонам шоссе, середина дороги оставалась безлюдной. Под прикрытием танков, пригибаясь, часто падая и вновь поднимаясь, бежали автоматчики.
Шамрай услышал возле себя тяжкое дыхание, оглянулся: лицо Петра изменилось неузнаваемо.
«У меня, наверное, не лучше», — подумал Шамрай. «О… огонь», — старались выговорить губы бойца и не могли.
— Не спеши. Их сначала встретят артиллеристы.
Танки приближались, грозные, бессмысленные уродины, воплощение сокрушающей злой силы, предназначенной для убийства, а наши артиллеристы молчали в своём убежище.
— Что же они…
— Не торопись! — Шамрай выкрикнул это со злостью, напряжённо, будто выплеснул ненависть из сердца, потому что иначе оно могло разорваться. И в это мгновение ударила пушка, раз, другой и третий. Один танк вспыхнул густым багрово-чёрным пламенем, другой остановился. Но две машины продолжали двигаться вперёд, и за ними, уже не прячась, не прижимаясь к земле, поднялись солдаты. Батальон немецкой пехоты пошёл в атаку.
— О… огонь! — просительно сказал Могилянский.
— Подожди, — сквозь зубы ответил Шамрай.
Немецкие солдаты приближались, они падали, но тут
же поднимались и стремительно бросались вперёд, чтобы через некоторое время снова упасть и снова, поднявшись, броситься вперёд на несколько метров. Казалось, сдержать этот грозно приближающийся вал было невозможно.
— Вот теперь: огонь! — сам себе приказал Шамрай, большими пальцами обеих рук нажимая на гашетку. Отличное это оружие, надёжный, не одной войной проверенный, в тысячах боях опробованный пулемёт «максим». Особенно если установлен он в закрытом дзоте — это свинцовая, горячая струя, всё сметающая перед собой.
Пётр Могилянский, подавая ленту за лентой, непрерывно смотрел на поле, на лавину немецкой пехоты, которая то ложилась, то вновь поднималась, почти ритмично, как змея. Вот, высоко вскинув руки, ткнулся лицом в землю один солдат, потом другой, третий. Ещё двое солдат упали с противоположной стороны, совсем не там, куда направлял рыльце пулемёта Шамрай. Это и соседний дзот включился в бой.
— Сейчас немец цикорию пустит, — сказал Шамрай. — Эх, кабы у артиллеристов было чуть побольше снарядов!
Он вставил новую ленту, и снова заговорил пулемёт в его сильных, пороховым дымом обожжённых руках.
— Бегут, товарищ лейтенант, смотрите, бегут! — громко закричал Могилянский, показывая на повернувших вспять фашистов.
— Вижу, — ответил Шамрай, огненной струёй, как из тугого брандспойта, поливая гитлеровцев. — Будет им сегодня вечером весёлая перекличка.
— Бегут! — замирая от восторга и ещё какого-то совсем незнакомого чувства, кричал Могилянский. — Бегут, гады! Ура!
— Перестаньте кричать, товарищ Могилянский, — оборвал его Шамрай. — Вот когда в штыковую атаку пойдёте, тогда и крикните.
И он снова сосредоточенно полоснул пулемётной очередью по немцам, которые уже открыто отступали, унося с собой раненых и убитых.
Танки ещё немного постояли и, словно сговорившись, ударили из своих пушек по дзоту Шамрая. Взлетел смерч песка, ломаясь, затрещало дерево, дзот вздрогнул и осел на один бок. Амбразуру почти засыпало, но пулемёт остался исправным. Танки развернулись и, взяв на буксир подбитую машину, скрылись в овраге. Над подожжённым танком тянулся чёрный, постепенно рассеивающийся дым.
— Ну, эту атаку отбили, — сказал Шамрай, вытирая ладонью лицо. — Интересно знать, сегодня полезут ещё или завтра с утра начнут?
— Пусть лезут хоть сегодня, хоть завтра, — выкрикнул с азартом Могилянский. — Всё одно — не пройдут!
В дзоте послышался тонкий свист, какой-то очень домашний, спокойный и уютный.
— Вода в кожухе пулемёта закипела, — добродушно пояснил Шамрай. — Свистит как чайник.
Пётр Могилянский теперь улыбался, весело, бодро. Всё его существо охватила гордая радость первого выигранного боя.
— Вот здорово было бы чайку из пулемёта попить. Это ли не романтика?
— Будет нам ещё романтика, — сухо сказал Шамрай.
И Пётр сразу затих, словно завял. Улыбка ещё дрожала на губах, но в глазах рождалась тревога, смывая с лица все живые краски.
— Вы думаете, товарищ лейтенант…
— Ничего я не думаю. Поживём — увидим.
Шамрай взял бинокль, осмотрел поле. Взгляд натолкнулся на убитого немца. Он лежал у обочины шоссе, вытянув вперёд руку, каска откатилась, ветерок едва заметно шевелил густые русые волосы. На губах запеклась кровь. Открытые голубые глаза смотрели испуганно и удивлённо, словно хотел этот парень с ефрейторскими нашивками понять, что же с ним случилось, и не мог. Лицо немного искривили недоумение и досада: как же так, почему его остановили, не пустили туда, куда он хотел?
— Сколько мы их? — спросил Могилянский.
— Я думаю, шесть-семь?
— Я тоже так считаю. Для точности скажем шесть. Разрешите мне бинокль.