• 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • »

«Теперь не загорится, — объяснил пожарник, — она сейчас поверху горит. Пока верхний слой до дыры дойдёт, мы успеем её наружным пластырем перехватить. Снасть вон уже приготовлена».

Бригадир снова взялся за телефон.

«Миша! — бодро закричал он в трубку. — У тебя наверху вроде пожар, так что выбраться нормально невозможно. Сдирай пластырь и выбрасывайся живо наружу через пробоину».

Смотрим на лицо бригадира, а оно у него смущённое, жалкое. Прикрыв трубку ладонью, он жалобно сказал:

«Не хочет. Говорит: „Нефть жалко. Война, говорит, а я такую ценность в помойку лить буду…“»

Рабочие, пожарные посмотрели на меня: «Ну как, товарищ лётчик? Что же делать?»

А что я мог сказать? Поступок, конечно, правильный. Но ведь и парня жалко…

Бодров наклонился к печке, вытащил головешку и прикурил от неё. Зазвонил телефон. Бодров взял трубку.

— Гранит у аппарата. Голаджий? Да разве он улетел? Нет, не вернулся. Доложу, товарищ командир. Бодров положил трубку и тихо проговорил: — Вот еще чёртушка, этот Голаджий! В такую пургу вылетел. Тут дров наломать в два счёта можно. Видимости никакой.

— Ну, что же с Назаровым?

Бодров посмотрел на меня озабоченными, невидящими глазами и сказал равнодушно:

— Назаров? Ах да, водолаз!.. Сидел он там, в нефти, часа два. В городе люди прослышали про эту историю. Стали на завод приходить. Просили телефонную трубку. Кто, конечно, уговаривал вылезти, а кто говорил: «Молодец!»

Пожарные со всего города съехались. Стали они осторожно пластырь брезентовый с крыши нефтехранилища сдирать. Но огня уже не было. Сдох пожар без воздуха.

А когда Назарова вытянули на тросах наружу, у него весь костюм водолазный — как кисель: разъела нефть. Внутрь залилась. Но в колпак медный её воздух не пускал. Парень, конечно, без памяти был. — Бодров вздохнул и сказал — Вот бы про этого паренька сочинить что-нибудь да в книгу, а книгу Коровкину прочесть — настроение у него сразу бы улучшилось.

Послышался стонущий гул мотора. Он то нарастал, то почти исчезал, то возникал с новой силой.

Бодров схватил полушубок и, набросив его на плечи, крикнул мне:

— Голаджий прилетел! Аэродром ищет. Плутает, видно. Ах ты, оглашенный какой человек! — И выскочил наружу.

Минут через двадцать Бодров и Голаджий вошли в блиндаж. Стряхивая с себя снег, Бодров, глядя на Голаджия, с тревогой спросил:

— Где это ты так извозился?

— Маслопровод лопнул, всего захлестало, — равнодушно объяснил Голаджий и полез в карман.

Он вынул пропитанную маслом, слипшуюся в смятый ком какую-то тоненькую книжку. Лицо его стало плачевно-грустным, и он дрогнувшим голосом растерянно произнёс:

— А я ещё библиотекаршу будил, ругался с ней, насилу вытащил, обещал книгу вернуть…

Он попробовал выжать масло из обесцвеченных страниц Джека Лондона, но от этого бумага только расползалась.

— Так ты в город летал! — восхищённо воскликнул Бодров.

— А то куда же ещё? — зло сказал Голаджий.

Потом он взял телефонную трубку, позвонил синоптику и осведомился, какая погода будет завтра.

Укладываясь спать, он сказал Бодрову:

— На рассвете меня разбудишь.

— Снова полетишь?

— А что же ты думал! У них один экземпляр, что ли? — сердито сказал Голаджий и, натянув на голову одеяло, сразу заснул.

И вот с того дня прошло два месяца.

Однажды, приехав в 5-й гвардейский полк, я увидел на аэродроме знакомую мне фигуру лётчика, коренастого, со светлым чубом на лбу. Только на пухлом улыбающемся лице был синий шрам.

— Коровкин! — крикнул я изумлённо. — Ну как? Выздоровел? Всё в порядке?

— Всё в порядке, — сказал Коровкин, — летаю на полный ход. — И, хитро прищурившись, добавил: — Лихо я своего доктора переспорил!

Я дождался вечера, когда лётный день был закончен; разыскав Коровкина, отвёл его в пустую комнату красного уголка и спросил:

— Слушай, Миша, а книжку-то тебе Голаджий достал?

— Это Джека Лондона? Достал. — И вдруг лицо его стало грустным, задумчивым, и он объяснил тихо: — Только я её прочесть не мог тогда: голова очень горела. Но вот о Ленине я думал. Как он тогда лежал, мучился и, когда легче становилось, работал и только о жизни думал. Не о своей — о нашей, о жизни всех нас. И стала она мне, моя жизнь, после этого необыкновенно дорогой. И так захотелось жить, выздороветь… Ну вот и выздоровел. Доктор после так и объяснил, что волевой импульс — это самое сильное, говорит, лекарство.

Трасса i_013.jpg