— Послушайте, собрат, вы не сказали мне вашего адреса. Я непременно побываю у вас. А с вашего издателя я рассчитываю получать каждый месяц по «полусотельному». Аванс своим порядком, а полсотельный — своим. Некрасов — на что жила, и тот второй год платит по три четвертных ежемесячно. Да сам живет в золотых палатах, а я, вот видите, где околачиваюсь.
В тот же день, после обеда, в редакции «Азиатского Вестника», или, вернее, в кабинете Пашино, я имел радость познакомиться с Глебом Успенским, еще совсем молодым человеком, не очень старше меня. Редко у кого я видел такое милое выражение; всё его лицо светилось какою-то сплошной улыбкой. Он был застенчив, как барышня, а деньги торопливо сунул в карман, словно врач, начинающий практику, не считая. Он был черниговским земляком моим, и я сказал ему, что гимназия его помнит, и помнит Лесковица, предместье Чернигова, расположенная в гористой местности, где он «стоял» на квартире. Он весело засмеялся.
— Скажите, — спросил он, понизив голос, — дурным не пахнет здесь? — И он посмотрел на письменный стол, на книжные шкафы. — Впрочем, если Курочкин и Шелгунов… Ну, Михайловский, положим, не станет участвовать в журнале — патриотизм к «Отечественным Запискам» не позволит. Да ведь и я, между нами сказать, патриот. И у меня с Некрасовым условие: все, что напишу, ему должен отдать первому, а что забракует, волен я печатать, где мне заблагорассудится. Так, значит, ваше чутье не обманывает вас? Ничем не пахнет? На всякий случай, посоветуйте Курочкину запустить зонд в Некрасова. Что он скажет? У него, знаете, нос, как у выжлеца, — сам хвалится.
Вечером я сообщил Курочкину, у которого застал его брата Николая Степановича[112], ныне забытого писателя и чуть ли не поэта, что Успенский советует обратиться к Некрасову.
Обрадовался Василий Степанович.
— Что-с? Отлично, если Некрасов даст нам стишок!
А через несколько времени, подумав, дал мне поручение посетить Некрасова, и — кстати — Минаева[113].
— Курочкин, Минаев и Некрасов — только еще и есть поэтов, — уверенно и самодовольно сказал он.
Утро было холодное. Начало зимы. Я встретил Некрасова у самого подъезда его квартиры на Литейной улице[114]; он вышел, чтобы сесть в сани, запряженные парою коней. Был в меховой шапке и в длинной шубе, — тогда одевались так все люди с достатком: под боярина. И у Курочкина была такая же шуба и шляпа… Рядом с ним шел господин в фетровой шляпёнке и в драповом пальтишке, невзрачный на вид. Некрасов, заметив, что я остановился, пытливо посмотрел на меня.
— Вам меня нужно? — усталым хриплым голосом спросил он.
Я назвался секретарем «Азиатского Вестника» и извинился.
— А, «Азиатский Вестник»! Что нужно от меня «Азиатскому Вестнику»?
Я попросил назначить мне час для переговоров.
— Некогда мне, отцы мои, — просипел Некрасов. — Если стихов нужно — не дам. Не хватает и для себя. Да что это «Азиатский Вестник» охотится за сотрудниками «Отечественных Записок»? Вот вам Демерт[115]. Уж так и быть, возьмите его. Только не всего.
Кивнул своей боярской шапкой, сел в сани и укатил.
А я с Демертом остался на панели и от него узнал, что он автор «Внутреннего Обозрения» в «Отечественных Записках». Он увлек меня в ресторан, а из ресторана я привел его к Курочкину.
В этот вечер к Курочкину собралось несколько писателей — его брат Николай, толстый и картавящий старик, критик Чуйко, худенький, щупленький козлик, с парижскими ухватками и поговорками «Ah, parbleu! Ah, sapris ti!»; Пашино, мрачно улыбающийся мертвец, Скабичевский[116], рыжеватый молодой человек, уже с брюшком, тогда еще учитель гимназии, и еще кто-то…
Ответ Некрасова не понравился Курочкину. Стали перебирать косточки Некрасову, да кстати и всем. Впервые услышал я тут о стихах Некрасова, «Михаилу Архистратигу земли русской» — Михаилу Муравьеву Вешателю[117]. Находили, что Некрасов захвален, что Тургенев пролаза и придворный лизоблюд: приезжая в Петербург, бывает у царей и читает им вслух свои новеллы; что Лесков-Стебницкий получает жалование из Третьего Отделения; что Решетников — горький пьяница, и многое другое узнал я. Почти всё это были сплетни и клевета — результат того недоброжелательства, которое гнездится иногда в самых порядочных кружках, и причиною которого, может-быть, в корне является желание знать возможно ближе — своих товарищей, не с худшей, а с лучшей стороны, и отсюда такая придирчивость к ним и к их слабостям. Лесков, разумеется, шпионом не был, Тургенев бывал у «высокопоставленных», но в пролазничестве никто из биографов его не упрекнет, ему и незачем было унижаться; а что касается Некрасова, то гимн его «Вешателю» — факт, вызванный расчетом спасти «Современник», и, конечно, омрачает память поэта, но в такой степени, в какой то или другое пятно омрачает светозарное солнце. Некрасовым «Современник» не был спасен, страшный Муравьев выслушал оду в Английском клубе из уст поэта и воспользовался случаем унизить его, приняв жертву с холодом, равносильным презрению. За преступлением, таким образом, последовало наказание. Маленькие люди, пережившие Некрасова, к числу их принадлежал и Скабичевский, не могли до конца дней своих забыть этот грех самоотверженного поэта. Но великий коллектив русской общественности учел песни его, звучавшие, как набатный колокол, в самые темные времена нашей социальной истории, и гимн Вешателю рисуется сейчас мне, старику, живущему восьмой десяток лет на свете, как шип терновника, вонзившегося когда-то в чело поэта, украшенное неувядаемыми лаврами.
Так или иначе, в самом Петербурге Некрасов не пользовался таким обаянием и поклонением, не имел такого влияния на интеллигентную молодежь, как в провинции. Тут много было других полубогов, не Курочкиных и не Минаевых, но, во всяком случае, таких вождей, которым верило, за которыми шло молодое поколение, как, например, за Чернышевским; или увлечение ими и любовь к ним внезапно вспыхивали и затем ослабевали. И то, может быть, — что мое пребывание в Петербурге совпало уже с другим периодом умственного роста молодежи и вообще интеллигенции. Некрасов уже выполнил свое, так сказать, провиденциальное призвание, созрело брошенное им в землю семя, пустило росток, и история выслала на досмотр за зелеными всходами и на жатву — других работников, не со звонкострунными лирами в руках, а с режущими орудиями и машинами.
Постоянно встречаясь по делам редакции с Курочкиным и немногими постоянными сотрудниками журнала — большинство авторов жило, по разным личным и политическим соображениям, вне Петербурга, а иные в Сибири, например, Ядринцев, Потанин[118], — я довольно скоро разочаровался в значительности моих секретарских обязанностей и авторитетности редакторов. Пашино чуть не каждый вечер приезжал ко мне на Симеоновскую улицу[119], куда я перебрался с Кронверкского проспекта, и тягуче рассказывал азиатские анекдоты, угощая меня и Веру Петровну своими пахучими лепешками. После двух или трех угощений мы почувствовали отвращение к лепешкам, от них странно кружилась голова, и явь становилась кошмарной: то стол — качался, гравюры, висевшие на стене, спускались до полу; то губы Веры Петровны принимали вертикальное направление; то Пашино делался горбатым, между тем как слова в разговоре получали особый таинственный смысл; когда же мы приходили в себя, то какая-нибудь последняя фраза азиатского путешественника оскорбляла нас своим цинизмом, а он смеялся как-то чересчур громко и страшно.
В общем же Пашино был поразительно туп и мало сведущ. Он был знаком с Чернышевским, и когда мы просили его рассказать о великом человеке, он сообщал нам только пустяки, описывая, какая коляска была у Ольги Сократовны, жены писателя, как Чернышевский, пиша статьи, морил себя голодом, чтобы ничто не мешало полету мысли, какая Ольга Сократовна была легкомысленная; впрочем, и сам Чернышевский любил, чтобы ей было весело, чтобы за ней ухаживали. Бывал Пашино и у азиатских царьков, и у итальянского короля Виктора Эммануила. Добившись аудиенции, на вопрос короля, «что вам нужно», он обратился к его августейшей особе с просьбой подарить ему, известному русскому туристу, на память о драгоценном мгновении, окурок сигары, которую держал король в зубах. Августейшая особа пожала плечами и исполнила просьбу Пашино. Необыкновенный окурок Пашино носил в особом серебряном портсигарчике и показывал. На крышке футлярчика были награвированы год, месяц и число поразительного события. Пашино Вера Петровна перестала придам ать. Кстати, он скоро стал избегать свиданья с сотрудниками, задерживая деньги.
112
Николай Степанович Курочкин (1830–1884) — поэт, переводчик, публицист; старший брат В. С. Курочкина.
113
Дмитрий Дмитриевич Минаев (1835–1889) — поэт-сатирик, переводчик, литературный критик, журналист. Мастер эпиграммы, стихотворной пародии, фельетона в стихах.
114
Н. А. Некрасов с 1857 г. жил на Литейном проспекте, в доме А. А. Краевского, № 38 (соврем. № 36), кв. № 4. Ныне здесь размещается Литературно-мемориальный музей поэта.
115
Николай Александрович Демерт (1835–1876) — публицист, сотрудник «Отечественных записок» Н. А. Некрасова и М. Е. Салтыкова-Щедрина.
116
Александр Михайлович Скабичевский (1838–1911) — историк русской литературы и литературный критик либерально-народнического направления, мемуарист.
117
Михаилу Муравьеву Вешателю. — В условиях жестокой реакции, наступившей после выстрела 4 апреля 1866 г. Д. Каракозова в Императора Александра II, стремясь вывести из-под угрозы журнал «Современник», Н. А. Некрасов принял 16 апреля участие в чествовании М. Н. Муравьева-Виленского, прозванного за подавление польского восстания 1863 г. Муравьевым-Вешателем, состоявшемся в Английском клубе, и прочел в его честь тогда же уничтоженные и остающиеся неизвестными стихи.
118
Николай Михайлович Ядринцев (1842–1894), писатель, публицист, исследователь Сибири, и Григорий Николаевич Потанин (1835–1920), этнограф, фольклорист, публицист, — представители сибирского землячества в Петербурге.
119
С 1923 г. улица Белинского.