Изменить стиль страницы

— Вы приехали очень кстати, — говорил мистер Кушинг, — завтра у меня соберётся несколько духовных лиц; в том числе некоторые из северных штатов. Вы представите им свои планы.

В домашнем быту доктор Кушинг был чрезвычайно радушен и гостеприимен. Вечером того дня, в который приехал Клейтон, семейный кружок его увеличился прибытием четырёх священников. Клейтону приятно было встретить между ними ещё раз мистера Диксона. В числе других был один, на которого мы должны особенно обратить внимание наших читателей. Доктор Пактред был священником в одном из северных городов; это был добрый и любезный человек, с прекрасными врождёнными качествами, улучшенными ещё более образованием. Продолжительные упражнения в богословских и духовных прениях развили остроту его ума в такой несоразмерной степени, что другие части его умственной и моральной природы казались чрезвычайно ограниченными и слабыми. Всё то, что при других обстоятельствах могло бы быть приятным и выгодным тактом, становилось в нём постоянным и заученным ухищрением. Другие смотрят на слова, как на средство передавать идеи; доктор же Пактред считал их за орудие, с помощью которого можно было скрывать свои идеи. Его постоянное упражнение в диспутах различного рода, сообщило выражениям его такую особенность, что при всей видимой их определительности, они заключали в себе двоякое значение. Он мастерски умел замаскировать свои суждения, составлять фразы, которыми, по-видимому, люди говорят то, чего не хотят сказать, или не высказывают того, что следует высказать. Во время рассуждений он прибегал к таким умозаключениям, от которых более простосердечные и менее острожные его собратья, говорившие без всякой хитрости, нередко попадали в ловушку и делались жертвой обмана; в более затруднительных случаях он превосходно умел уклоняться от выражения своих мнений, и заставлял доверчивых товарищей полагать, что они достигли своей цели, тогда как они находились от неё чрезвычайно далеко. Иногда пускался он в такие рассуждения, от которых главный предмет совершенно затемнялся пыльным облаком ложных доводов, или же делал такой утомительный обход, что исполнение какого-нибудь манёвра, основанного на правилах духовной тактики, становилось совершенно невозможным. Кроме того, доктор Пактред обладал такими средствами, с помощью которых во всякое время можно было повредить влиянию лица, не соглашавшегося с его воззрением на предметы. При необходимых случаях, он умел распространить кое-какие слухи, ничего не утверждая положительно, но умея сообщить слушателю впечатление, какое было нужно для доктора Пактреда. Если оказывалось необходимым произвести подозрение относительно благочестия или даже нравственности своего противника, доктор Пактред понимал, как сделать это самым приличнейшим и изящнейшим образом. Он непогрешимо знал, должно ли употребить в таком случае невинные вопросы, как например: не слышали ли вы то-то и то-то о мистере... или: " надеюсь, что вы не слышали"? и прочее. Когда же, по его понятиям, подобные вопросы были неуместны, он, в приличные промежутки времени, покачивал головой, устремлял к небу свои взоры, или, наконец, прибегал к молчанию, и тогда молчание его принимало форму самого сильного и верного подтверждения. Что кажется наружности доктора Пактреда, то он был высок, худощав, и каждая черта его лица резко выражала осторожность и внимание. В молодости своей этот человек имел привычку безотчётно улыбаться всему и над всем смеяться; но благоразумие исправило в нём эту особенность. В настоящее время, без уважительной причины или без расчёта, он не позволял себе ни улыбнуться, ни рассмеяться. Лицо служило ему в своём роде товаром, которым он торговал, и потому отлично хорошо умел управлять им. Он знал до точности все градации улыбки, которые более или менее служили ему для достижения различных целей. У него была торжественная улыбка, улыбка вопросительная, улыбка утвердительная, улыбка одобрения, улыбка недоверия и улыбка невинной доверчивости, поощрявшая простосердечного оратора раскрываться перед своим собратом, сидевшим за оболочкой своего лица, как паук сидит за паутиной, выжидая, когда приятель его, ничего не подозревающий, запутается в тонких, лёгких и, разумеется, перепутанных тенётах его доводов. Не должно полагать, чтобы высокопочтеннейший доктор Пактред, изучивший до точности все изгибы человеческого сердца, не сделал успехов в искусстве обманывать самого себя. Этого нельзя сказать. Говоря по долгу совести и чести, он считал себя одним из сорока четырёх тысяч, которые следуют за Агнцем, куда бы Он ни пошёл, и в устах которых нет лукавства. В благоразумии и осторожности, по его понятиям, сосредоточивались все христианские добродетели. Он боготворил благоразумие, и всю категорию способностей, которые мы исчислили, принимал за плоды этого качества. Благоразумие служило для него тем же, чем и чурбан дерева для древнего идолопоклонника. С помощью частицы его, он снискивал хлеб, готовил себе кушанье и был счастлив; грелся и говорил: я видел огонь и теперь не зябну. Из остальной части он делал идола, — вырезал своё собственное изображение; падал ниц перед ним, поклонялся, молился ему и говорил: избави меня,— ибо ты мой Бог! Нет никакого сомнения, что доктор Пактред надеялся войти в царство небесное теми же самыми путями, по которым совершал своё земное поприще. Одушевляемый этой надеждой, мистер Пактред творил дела, которых постыдился бы человек, закоснелый в пронырстве,— нарушал самые обыкновенные правила нравственности и чести, и в тоже время распевал гимны, читал проповеди, совершал религиозные обряды; — короче, он надеялся войти на небо, прибегнув в надлежащее время к уменью казаться двуличным. Рассчитанная любезность доктора Пактреда представляла разительный контракт с безыскусственным и, можно сказать, детским простосердечием мистера Диксона, которое если и прикрывалось когда-нибудь, то ничем другим, как изношенным платьем. Лишённый суетных благ здешнего мира, мистер Диксон жил в одноэтажном коттедже, без всяких удобств, и не говоря уже о роскоши, жил не много лучше самого беднейшего из его прихожан. Редкий был год, когда чрез его руки проходила сотня долларов. Бывало время, когда ему нечем было заплатить на почте за весьма нужное письмо. Бывало время, когда больная жена его не имела необходимых лекарств и спокойствия. В холодные зимние месяцы он, часто в летней одежде, объезжал свою паству. Все эти лишения мистер Диксон переносил с таким смирением и хладнокровием, с каким путник переносит застигшую его грозу. Нужно было видеть то доброе, искреннее, простое удовольствие, которое он ощущал в элегантном и всеобильном доме своего собрата, в радушии, гостеприимстве и комфорте, которыми его окружали. Демон зависти был изгнан из его груди непреодолимою силою возвышенной любви; его поступки, выражавшие всегдашнее ко всем расположение, доказывали, что джентльменом может быть и тот, кто одарён чувствами христианина. Собратья мистера Диксона любили и уважали его, — но в тоже время смотрели на него, как на человека, чуждого всяких сведений по части богословия. Во время митингов он был для них необходим, как библия или как книга гимнов; но во время частных совещаний все избегали его наставлений и советов. Несмотря на то, они любили иметь его при себе, потому что присутствие его придавало некоторым образом вес и значение всем их словам и поступкам. В своё время круг духовных особ, собравшихся в доме мистера Кушинга, увеличился приездом нашего весёлого говоруна, мистера Бонни, который только что совершил поездку на митинги в отдалённых частях штата и должен был по первому призыву или смеяться, или говорить серьёзную речь. Особенный род свободы, усвоенной в диком и тесном крае, в котором проходила жизнь мистера Бонни, придавал его манерам и разговору какую-то странную жёсткость, непонятную даже для доктора Пактреда. Мистер Бонни получил образование, которым отличается каждый человек, проложивший себе дорогу в жизни своими усилиями, без всякой посторонней помощи. Он не изучал ни греческих, ни латинских классиков, — напротив, имел к ним даже некоторое отвращение, — и при всяком удобном случае высказывал, что ему нравилось и что не нравилось. Между прочими гостями были два пресвитерианских священника из северных штатов. Они приехали переговорить с мистером Кушингом секретным образом о соединении покой школы пресвитерианской церкви с старою. Для читателей, незнакомых с церковной историей Америки, необходимо объяснить, что пресвитерианская церковь в Америке разделяется, относительно некоторых богословских пунктов, на две партии, и приверженцы той и другой из них называют себя представителями старой и новой школы. Разделение это совершилось несколько лет тому назад; при чём каждая партия организовала своё собственное церковное собрание. Случилось так, что все лица, защищавшие учреждение невольничества с весьма незначительными исключениями образовали партию старой школы. Большинство же новой школы состояло из людей, для которых это учреждение, согласно торжественной декларации 1818 года, вменявшей всей пресвитерианской церкви в обязанность охранять свободу негров, было ненавистно. Причиною разрыва служило сколько различие взглядов на невольничество, между пресвитерианами северных и южных штатов, столько же и уклонение от церковных постановлений. Вскоре после разрыва, с той и другой стороны начали пробуждаться мысли о соединении, и преимущественно между первенствующими лицами в духовенстве. Некоторый класс людей одарён странною способностью, при которой образование организаций какого бы то ни было рода, политической или церковной, становится предметом всепоглощающих и личных попечений. Большая часть людей чувствуют в себе какую-то пустоту и находят необходимым заимствовать опору для себя от тех, которые имеют более весу. Они отдают в рост небольшую сумму своего бытия, отыскивают для себя банк, который принесёт им выгодные проценты, и тогда любовь к этому банку становится для них сильнее любви к жене и детям. Правда, такое стремление благородно, потому что под его влиянием человек может отделиться от самого себя и прилепиться к Богу,— к величайшему из всех благ. Но человеческая слабость не позволяет удержаться на такой высоте. Как идолопоклонники боготворят всё беспредельное и невидимое под символом видимого, пока символ этот не утратит своего значения, так и люди, во имя Бога, начинают любить учреждения, которые впоследствии заменяют для них место самого Бога. Всё это было можно отнести к высокопочтеннейшему доктору Кокеру. Это был человек сильного характера, хотя и с ограниченными способностями души,— человек необыкновенной энергии, с деятельностью и силою воли, которые нередко создают из обыкновенного смертного — и воина и государственного мужа. Он был чрезвычайно набожен и благочестив в своём роде. Он начал с того, что полюбил протестантство, потому что думал этим угодить Богу, а кончил тем, что из любви к протестантству забывал о любви Божией; под словом же протестантство он подразумевал организацию пресвитерианской церкви в Соединённых Штатах. Защищать её права — в глазах его было тоже самое, что и защищать Бога. Её величие было величием Бога; её успех — необходимым условием царства Божия; её неудачи, её падение — неудачами и падением всего доброго и прекрасного в человеческом роде. Его преданность церкви была исполнена благородства и чужда всякого самолюбия. Само собою разумеется, что мистер Кокер ценил все существенные выгоды и интересы, соразмерно влиянию их на пресвитерианскую церковь. Он взвешивал каждый свой шаг, каждый свой поступок на весах её святости. Он споспешествовал всему, что обещало распространение её могущества, — готов был пожертвовать всем, что угрожало её падению или препятствовало её развитию. Для её пользы, он готовь был принести в жертву себя, со всеми своими интересами, и сделал бы охотно тоже самое с ближними своими и их интересами. С этой точки зрения он смотрел и на уничтожение невольничества. Он видел в этом вопросе возмутительную силу, нарушающую доброе согласие между его собратьями, угрожающею сильным раздором, а потому и питал к ней недоверие и отвращение. Нельзя было принудить его познакомиться с фактами, говорившими в пользу этого вопроса, и когда его ревностные собратья представляли в церковном собрании сильные защитительные доводы, он до такой степени углублялся в приискивание слов, с помощью которых можно было бы отразить эти доводы, что речи собратьев не производили на него надлежащего впечатления. Мало-помалу доктор Кокер начал смотреть на вопрос об уничтожении невольничества, с большим неудовольствием, как на препятствие к развитию интересов пресвитерианской церкви. Чтоб оборванный, скованный, вырвавшийся на большую дорогу невольник, мог остановить целый ряд повозок, нагруженных интересами целого мира, за всё прошедшее время,— это казалось для него дерзостью и нелепостью. Неужели пресвитерианская церковь должна разъединиться из-за этого дела и остановиться в своём прогрессе? Так думали тысячи людей, которые торжественно следовали за Спасителем, когда слепой нищий поднял неуместный свой вопль, и когда эти тысячи хотели было принудить его замолчать. Не так думал Тот, который остановил торжественное шествие, подозвал к себе отверженного и благословил его. Доктор Кокер, из году в год, противился рассмотрению вопроса о невольничестве в собрании пресвитерианской церкви, зная хорошо, что такое рассмотрение угрожало разъединением. Но когда, наперекор всем его усилиям, разъединение последовало, он устремил всю свою энергию на совершение примирения, и в настоящем случае был самым значительным лицом во всём собрании. Без всякого сомнения, светский и притом такой молодой человек, как Клейтон, довольно долго колебался вступить в разговор с лицами несравненно его старше. Он сидел за завтраком доктора Кушинга скорее в качестве слушателя, чем говорящего.