Кифа жил у одного еврея, обратившегося в Христову веру. Этот еврей торговал рыбой в масле и был далеко не богат. Когда я в сопровождении Геракса переступил порог его дома, мне пришлось зажать нос: сильно воняло рыбой, а под ногами хрустел песок, нанесенный множеством посетителей. Я оказался в маленьком, плохо освещенном помещении. Хозяин приветствовал нас несколько смущенно и недоверчиво, как будто мой приход мог еще больше загрязнить его жилище.

Он явно принадлежал к числу тех евреев, что избрали Христа, но не отказались при этом от иудейского Закона и потому избегали общения с иноплеменными христианами. Таким приходилось куда хуже, чем грекам, ибо правоверные иудеи преследовали их с особенной ненавистью как вероотступников, да и их самих мучили угрызения совести из-за отказа от Закона.

Еврей Кифа носил кисти на своем плаще. Это был высокий человек с густой шевелюрой и серебряными нитями седины в бороде. Его большие сильные руки говорили о том, что прежде он занимался тяжелым изнурительным трудом. Взгляд у Кифы был спокойный и бесстрашный, и когда он рассматривал меня, мне почудилось, будто в его глазах проскользнула хитрая крестьянская усмешка, мгновенно расположившая меня к нему. Весь его облик излучал спокойствие и уверенность.

Должен признаться, я мало что запомнил из той нашей беседы. Говорил большей частью Геракс, причем весьма подобострастно, и вдобавок нам помогал толмач — тощий еврей, которого звали Марк и который был намного моложе Кифы. Кифа медленно произносил короткие арамейские фразы. Я вспомнил свое антиохийское детство и попытался вникать в их смысл, не дожидаясь, пока заговорит Марк, но это только больше меня запутало. Впрочем, скоро я решил, что Кифа все равно не сообщит ничего особо интересного. Куда сильнее, чем его слова, воздействовала на меня исходящая от него умиротворяющая теплота.

Кифа чисто по-детски пытался высказать свою ученость, цитируя священные книги иудеев. Он небрежно отмахивался от лестных для него речей Геракса и призывал моего отпущенника славить Иисуса Христа и Отца Его, который ему, Гераксу, милосердно дал надежду на животворящее возрождение.

Тут у Геракса выступили слезы на глазах, он разрыдался и сказал, что уже ощущает в своем сердце что-то вроде возрождения, но вот тело его все еще привержено низменным страстям. Кифа не стал порицать Геракса, а принялся молча разглядывать его снисходительно и одновременно добродушно, словно проникая в самую суть этого насквозь рабского характера и угадывая в нем искреннее стремление к добру.

Геракс очень просил Кифу рассказать, как тому удалось сбежать от царя Ирода и какие чудеса совершал он во имя Иисуса Христа. Но Кифа, впившийся в меня глазами, не пожелал хвастаться своими замечательными деяниями. Вместо этого он, посмеиваясь в бороду, поведал нам, как трудно ему сначала было понимать Иисуса из Назарета, с которым они долго скитались вместе. Он даже не побоялся признаться, что ему так и не удалось перебороть сон в самую последнюю земную ночь Иисуса, проведенную тем в молитвах. Когда же Учителя схватили, Кифа последовал за ним и трижды, как и предсказывал Иисус, солгал во дворе у костра, будто не знает его, хотя сам прежде хвастал, что готов пойти с Христом на любые муки.

Постепенно я пришел к убеждению, что вся сила Кифы заключалась как раз в этих его простеньких историях, которые он столь часто и столь давно повторял, что теперь они выходили у него гладкими, без сучка, без задоринки. Этот необразованный и даже не умевший писать рыбак хранил в своей памяти подлинные слова и нравоучения Христа и старался служить единоверцам образцом скромности и смирения, ибо многие из них напоминали Геракса, и очень кичились причастностью к имени Христову.

Кифа показался мне весьма благообразным, однако что-то подсказывало, что в гневе он страшен. Подобно Павлу, Кифа тоже не сделал ни малейшей попытки обратить меня в свою веру, хотя я постоянно чувствовал на себе его испытующий взгляд, несколько даже раздражающий и безусловно бесцеремонный.

На обратном пути Геракс болтал без умолку:

— Мы, христиане, считаем друг друга братьями. Но поскольку все люди неравны, то мы тоже часто спорим и ссоримся. Потому-то и возникли среди нас партии Павла, Аполлоса, Кифы; есть еще и другие люди, вроде, скажем, меня, которые чтут лишь Христа и поступают так, как они считают справедливым; что же до нашей взаимной нетерпимости и ревности, то они доставляют нам много хлопот. Новообращенные кричат и бранятся громче всех, призывая в свидетели Духа Святого, и ругают кротких за их умеренный образ жизни. Я же, с тех пор как встретил Кифу, не считаю себя ни лучше всех, ни хуже.

Я так надолго застрял в Коринфе, что этот город успел надоесть мне, и я тосковал и не находил себе места в собственном доме.

Я купил подарок Нерону: искусно вырезанную из слоновой кости колесницу, запряженную четверкой лошадей, так как вспомнил, что он, будучи ребенком, которого мать еще не отпускала на настоящие скачки, играл похожей игрушкой.

Сатурналии давно уже были позади, когда я после путешествия по бурному морю наконец-то вернулся в Рим.

Тетушка Лелия от старости сгорбилась и сделалась сварливой и все выговаривала мне, что за три долгих года я не удосужился прислать ей ни строчки. Один только Барб искренне обрадовался при виде меня и рассказал, что ради моего благополучного возвращения он принес в жертву целого быка; когда же я поведал ему о своих приключениях, он твердо решил, что именно его жертва вызволила меня из киликийской неволи.

Я хотел как можно скорее повидаться с отцом, каким бы чужим и далеким он мне теперь ни казался, однако тетушка Лелия, уже успокоившись, отвела меня в сторону и сказала:

— Лучше бы тебе никуда не ходить, пока не узнаешь всего, что творится в Риме.

Она прямо кипела от возмущения. По ее словам Клавдий в последние свои дни решил возложить на Британника мужскую тогу, несмотря на его еще юный возраст, и предупредить о неумеренной жажде власти Агриппины. И будто поэтому Агриппина отравила мужа грибами. Весь Рим говорит об этом, и Нерон тоже все знает и даже сострил, что мухомор, мол, может сделать человека богом. Ведь Клавдий, как известно, был провозглашен богом, и Агриппина распорядилась построить в его честь храм. (Пока, впрочем, нашлось мало желающих войти в коллегию его жрецов.)

— Значит, Рим все такое же болото злословья и интриг, как и прежде, — сказал я с горечью. — Давно известно, что у Клавдия был рак желудка, пускай он и не хотел себе в этом признаваться. Ты что же, нарочно хотела испортить мне настроение? Я знаю Агриппину, и я друг Нерона. Почему же я должен думать о них дурно?

— Говорят, секретарь Нарцисс сумел отвести от себя удар и избежать казни, — продолжала, не обращая внимания на мои слова, тетушка Лелия. — К чести его следует все-таки сказать, что перед своим самоубийством он сжег тайный архив Клавдия, за который Агриппина готова была отдать любые деньги, и спас этим жизнь очень многим людям. Оттого-то Агриппина и должна была удовлетвориться сотней миллионов сестерциев, вытребованных ею из наследства. Можешь думать что хочешь, но, скажу я тебе, в Риме наверняка была бы кровавая бойня, добейся Агриппина своего. К счастью, Сенека и Бурр, префект преторианцев и здравомыслящий человек, воспрепятствовали ей в этом. Сенеку избрали консулом после того, как он, желая понравиться сенату, написал на Клавдия столь злую сатиру, что теперь все просто гогочут, услышав о божественности покойного цезаря. Вообще-то я уверена, что философ попросту по-своему отомстил за изгнание. Кто хоть немного осведомлен о делах в Риме, тот знает, что Сенеку отправили в ссылку за связь с сестрой Агриппины. Бедная девочка за это поплатилась жизнью. По-моему, нам не следует ожидать добра от краснобая-философа, взявшегося за государственные дела. Перемены к худшему разительны. Молодежь позволяет себе появляться на улицах, уподобляясь бесстыдникам-грекам, в полуголом виде, благо, Клавдий умер, и теперь никто не требует, чтобы носили тоги.