Изменить стиль страницы

Если бы у меня было, как прежде, хозяйство, я бы отправился на поиски какой-нибудь служанки фермы. В городе знаешь, куда идти, когда вас охватывает безумие. Мне уже были знакомы эти припадки ужасной истерии. Уже два года у меня не было подобного приступа, и надо было мне приехать во Френез, чтобы пробудилась ужасная болезнь. А я приехал сюда искать покоя! Я думал, что здесь я найду себе приют!

Уединение! Тишина! Наоборот, — какой страшный простор для дурных инстинктов! Все ядовитые ростки души распускаются, возбуждаемые скукой, и в келье монахов происходят самые жестокие схватки с дурными внушениями совести.

Время идет, и я лишь успел набросать эти несколько строк поспешно в моей записной книжке, чтобы запечатлеть мое падение: и уже я слышу, как выносят багаж и лошади дорожной коляски топочут у крыльца: через десять минут мы уедем.

Апрель, Париж.

Печальных тирсов ночь на дне угрюмых чаш, —
Влюблен я, ирисы, в зловещий сумрак ваш.
Цветы тоски и сна, чудовищность желанья
Дарит вам странное и тяжкое дрожанье,
Фермент таинственный тая в сени стеблей.
Владеет вами зло; в вас, черные, сильней
Неутоленная мечта и зной соблазнов острых,
Чем в ваших радостных, невинно-светлых сестрах.
Цветы атласные тоскующей луны,
Вам медленная смерть дарует злые сны,
С жестокостью сплетя томительную нежность:
Незрелость замыслов, свирепая мятежность,
Измены мрачные в глазах и на устах, —
Вот сны тяжелые на ваших лепестках.
Цветенья трупные в саду немых мучений,
Вы для души моей участницы томлений
И сестры верные испуганной любви.

Я сочинил эти стихи во славу черных ирисов во времена моей юности (ведь я тоже был поэтом на двадцатом году: кажущаяся сложность рифм и ритмов должна была пленить мою пустую и осложненную душу, забавлять своими трудностями примитивное ребячество, всегда дремавшее во мне). Черные ирисы! Надо же было, чтобы я вспомнил о них тотчас по возвращении.

Чья-то неведомая рука украсила их огромными цветами весь первый этаж в улице де Варенн. Начиная с передней до маленького салона, служащего здесь приемной, по всей анфиладе комнат эти беспокойные и мрачные цветы; все наводнено длинными и широкими лепестками сероватого крепа, какими-то подобиями летучих мышей, окаменевшими в виде цветов. Цветы — в огромных вазах клуазоне в передней, цветы — в белых севрских урнах гостиной, цветы — в японских вазах моего кабинета. К этим цветам примешаны пучки горделивых нарциссов, кажущихся целым дождем светлых и чистых звезд на фоне этого экстравагантного черного траура.

Привратник объяснил мне, что цветы прибыли третьего дня из Ниццы: пять огромных корзин цветов, которые он решился распаковать и расставить по комнатам. Отправитель — господин Эталь… Эталь, значит, в Ницце? С каких пор? Кроме того — сообщает мне привратник, — есть еще посылка от Эталя: маленький ящичек, предшествовавший за неделю этой лавине цветов; ящичек помечен Лондоном и, так как на нем была надпись по-французски и по-английски «хрупкое» и «в собственные руки», то прислуга не решилась его открыть, — подождали моего возвращения. Кроме того, для меня целая груда писем: «Одно из Лондона, одно из Ниццы, в котором, вероятно, господин герцог найдет объяснение этих посылок».

Уже одиннадцать часов вечера и мне безумно хочется спать; но эти цветы и эта посылка таинственного ящичка возбудили мое любопытство, — нервы взвинчены, и я уже не думаю больше обо сне. «Пусть принесут сюда ящичек». И лихорадочной рукой я разыскиваю на подносе среди кучи писем письмо Клавдия… Какая масса писем! Я пробыл во Френезе едва шесть дней и по возвращении нахожу более тридцати писем. Я хорошо знаю — откуда они: содержатели подозрительных отелей, сводни, матроны и посредники, целая продажная, ненасытная армия, точно свора, преследующая меня по пятам, целые года расставляющая мне сети и старающаяся оживить мою тоску, разжечь мои желания.

Я только касаюсь этих конвертов, но не открываю их, я наверное знаю, что в них содержится, что они мне предлагают. Иногда они бесят меня, и тогда у меня является желание отослать эти письма прокурору Республики и слегка очистить общество от этих корреспондентов. Ведь есть же тюрьмы и больницы… Но, в конце концов, ведь надо же всем чем-нибудь существовать, и я слишком хорошо знаю по опыту, какие суррогаты любви, увы! продают под видом невинностей все эти торговцы тел и душ. Но все равно, — после тоскливой тишины Френеза это возвращение в Париж, черные ирисы Эталя и эта городская биржа разврата, все это — знаменательно и законно. Словно Мене, Текел, Фарес, написанные огненными буквами на стене дворца Валтасара. Оставьте всякую надежду Данте — значит, живо не в одном Френезе.

Эта неприветливая встреча зловещих цветов на пороге дома, — цветов, когда-то так мною любимых в часы безумств и распутств, этих воспетых мною чудовищ, эта позорная корреспонденция со всеми агентами и агентшами любви!

Мою жизнь я влеку за собою. Что за наказание!

Впрочем, некоторое облегчение среди этой гнусности: известие — что Эталя здесь нет. Его отсутствие придает мне спокойствие; и его два письма, с которых я почти одновременно срываю конверты, подтверждают мое освобождение. Я читаю первое попавшееся.

«Ницца, 2 марта.

Мой дорогой друг,

Я покинул Лондон. Развод леди Кернеби принес мне пользу. Я сумел поладить с ее защитником, и лицемерие англичан, от которого я столько страдал, на этот раз послужило мне против этого болвана лорда Эдуарда: я воспользовался его обвинением в адюльтере. Суд отказал ему в претензиях на мой портрет. Вы знаете, что из всех моих произведений, это вещь, которую я ценю всего выше: маркиза Эдди Кернеби, — быть может, самое прекрасное существо, в понятиях моей эстетики, которое когда-либо существовало в королевстве. Я ее еще идеализировал, — усилив на портрете ее болезненную, слегка траурную очаровательность. Я работал над этим портретом около полугода, а лорд Эдуард не хотел мне его возвращать и заплатил только половину условленного. Исход его процесса устраивает всех: теперь он принадлежит маркизе. Леди Кернеби здесь, в Ницце, умирает в чахотке! Бедняжка давно уже была больна, но перипетии этих последних шести месяцев чрезвычайно ускорили ход болезни. Если б вы знали, как она прекрасна, источенная медленной агонией этих двух лет, — но теперь она не долго проживет. Я вижу ее ежедневно и провожу большую часть вечеров возле нее; я настиг ее здесь и рассчитываю уговорить ее уступить мне этот портрет. Вам, кажется, неизвестно, что леди Кернеби — сестра сэра Томаса Веллкома (Веллком незаконный сын); она чрезвычайно привязана к своему брату, и если я получу от нее столь желаемый мною портрет, то только с формальным условием передать его сэру Томасу по его возвращении из Бенареса, где он сейчас находится. Какие осложнения с этими английскими семьями! Если эта картина перейдет ко мне, я снова возьмусь за кисть, и вы еще увидите живопись вашего

Клавдия.

Р. S. — Маркиза, которой я рассказал о вас, разрешила мне ограбить в вашу честь ее сад и оранжерею. Посылаю вам от нее и от себя целую жатву нарциссов и черных ирисов. Я знаю, что вы их любите, хотя вы мне об этом никогда не говорили. Эти ирисы исключительно хороши, они точно напитались какой-то жутко-черной кровью: словно цветы, выросшие на поле сражения. Я посылаю их главным образом тому маленькому идолу, который я вам послал с неделю тому назад; ожидаю о нем известий и даже беспокоюсь за его участь. Было бы жаль, если бы эта вещь затерялась в дороге, ибо помимо того, что это — уника из чрезвычайно редкого материала, за ней стоит целая известная вам легенда, и ее изумрудные глаза были свидетелями потрясающей драмы. Только этот идол знает то словцо, которое он, может, вам скажет, если вы воздадите ему должное почитание и выкажете себя его ревностным поклонником.