— Я не говорю, чтобы он был такой, как вначале, но все-таки и не такой же, какой стал.

— А работа какая!

— Все равно можно сохранить внимание, заботу. Или и это угробит искусство?

— Так он же любит!

— В чем это выражается?

— Но ты же знаешь, что любит?

— Не уверена.

— Без конца тебе о любви говорить?

— И это тоже.

— От частого употребления слова стираются.

— Не эти. Любит! Хорошенькое — любит, если так обижает. Я люблю, чего мне притворяться, но чем больше любовь, тем больше обида.

— Это в корне неверно. Обиды изнуряют любовь.

— Правильно, изнуряют, это ты ему скажи, зачем же он обижает?

— А ты прощай, и обиды прекратятся.

— Не всякую обиду можно простить.

— Во-первых, всякую, во-вторых, он сам мучается, в-третьих, он и обижать-то не может. Ты считаешь за обиду его якобы равнодушие, а ему просто некогда, он занят и тому бесчисленное подобное, но сердцем, но памятью он всегда с тобою. Обиды разъедают согласие, их мстительно копят, их помнят, они переходят в злопамятство, а это страшно.

— Страшно беспамятной быть.

— Помни хорошее.

— Я помню и хорошее, только как забуду плохое, если я его постоянно ожидаю.

— Это уже болезнь.

— Он меня специально доводит. Ты вчера говорил — две трети неврастеничек. Да все мы ненормальные из-за вас.

— А мы из-за кого? Из-за международной обстановки? Да перестаньте вы нервничать, и весь мир успокоится — обратная связь сработает. И темы искусства облагородятся, а то сплошные репортажи из горячих точек планеты. От такой тряски искусство идет такое, что действует опять-таки на нервы, а не на душу. Нервы еще больше расшатываются, обстановка накаляется.

Она засмеялась. Мы были довольно высоко. В проемах деревьев показывалось и исчезало море. Странно, что мы никак не могли подняться вровень с ним, хотя, если верить географии, были выше уровня моря. А если верить глазам, то ниже. И от этого хотелось идти выше и выше. Может, еще и в этом причина страсти к высоте. — Но мне больше по душе были слова одного мудрого человека, которого звали в горы. «Зачем?» — «Просто так». Он взял у подножия горы камень. «Видите?»

— «Да».

— «Так вот, он на вершине такой же».

— Давай еще посидим, — сказала она. — А пока расскажи о ней. Неужели уж она вся такая, как я?

— Копия ты: уставшая, мнительная, пропадает от характера. У всех жены — у меня учительница, это моя горькая шутка. Жены копят к субботе стирку, моя тетради и стирку. Я для нее ученик, только постарше ее. И ей странно, что она, легко справляясь с сорока учениками, не может справиться с одним. Вины своей, я уже тебе и это говорил, никогда не признает, отлагательств не терпит, если велит что-то сделать, например, дочери, та должна кидаться немедленно, иначе она начнет делать сама: а дочь в это время занимается другим, и ей нужно время на переключение. Меня упрекает, что ее не люблю…

— Ты ее действительно не любишь.

— Не могу же я быть любвеобильным, если я тебя люблю, мне этого хватит и в сем веке, и в будущем. Считает, что плохо отношусь к ее родителям, а у нас прекрасные отношения, родной сын бывает у них в три раза меньше. Ну и так далее. Не было денег — страдала, появились деньги — страдает…

— Это ты ее довел до того, что она не уверена в завтрашнем дне.

— В нем все не уверены. Кто знает, что завтра будет. И нечего заглядывать. Живут сейчас, а не потом. Если не радоваться рассвету и дню, то ждать от заката нечего. Что впереди? Что у всех впереди? Единственное, что всех уравняет, — смерть. Я говорю с тобой, а из головы не выходит рукотворный образ Спасителя. За одиннадцать веков он видел почти двадцать поколений. И вот вчера посмотрел на нас. Тут я сам многое не понимаю, но хотел выразить, что не верю, что мы свободны от влияния ранее живших. Даже не рождением, это не от нас, это данное, а тем, что мы должны улучшаться, а мы ухудшаемся. Сводим счеты, поедаем друг друга, от сплетен гибнет больше, чем от рака…

— Нет, нет, это ты ее довел.

— Это она меня довела.

— Змею загони в угол — она начнет бросаться. -

— Не сравнивай мою жену с гадом. А ты мужа не довела?

— Специально. Он писатель, обязан отражать все разнообразие жизни, я ему и показываю разнообразную жизнь. Он всегда говорит, как вредно действуют на прозу и поэзию дачи из слоновой кости. Пусть на него благотворно действует наша пятиметровая кухня, смежные комнаты, Дарьяльское ущелье коридора. И нечего тебе жаловаться на свою жену.

— Не жалуюсь, а рассказываю. Сама просила. Она не терпит вторых ролей в семье, а я с характером. Но я-то муж. А разве она смирится? В борьбе за первенство она теряет силы, а так-то бы с чего, ей уставать?

— С чего? С тревог за тебя! За твою работу! За свою работу! За детей! За родителей!

— Я-то середняк, но вот как ты не бережешь своего талантливого мужа, история тебе не простит. Сервантес велик, но жена его из дому выгнала и собачьей похлебкой кормила. А ведь горит теперь ее душа грешная. Ой, прости, посиди там немножко. Надо запомнить этот свет, этот пролет пространства и тебя. Да, милая, я воспою наш южный роман. Это твое прекрасное тело омывали волны Русского моря, так называлось Черное море в давние времена, это твои милые глаза смотрели, как утром из-за камышей взмывает солнце. Это в твоих ладонях сверкали капли морского ночного сияния. Это твои губы так редко меня целовали.

— Радуйся и этому. Ему и этого не достается.

— Опять гордыня. И для моей жены уступить — значит но простить себе. Мудрость русской народной сказки о жене, для которой «что муж ни сделает, то и хорошо», непонятна пока моей жене.

— Да и мне непонятна, ведь жизнь-то не сказочная.

— Но мудрость-то жизненная. А мужик между тем, уйдя на рынок продавать корову, вернулся лишь с иголкой.

— Значит, баба глупая.

— Любящая и мудрая — разве на тот свет что можно утащить?

Женщина встала, съязвив при этом, что я перестал любоваться и запоминать свет на ее лице. Мы пошли еще выше вдоль обрыва, который становился все отвесней и скоро превратился в пропасть.

— Пропасть, — сказал я.

— А сменить ударение и будет: пропасть, — сказала она.

— У тебя вообще черный юмор, — рассердился я. — Плыли… Когда? Позавчера, еще до концерта, попали в холодное течение… Ты что сказала?

Она засмеялась:

— А что, неплохо сказала: на дне еще холоднее.

— Или: ты плыла без меня, я и не знал, что ты за мной плыла, так далеко ты еще не плавала, вдруг кричишь. Господи, как я перепугался. Волны, ветер, кричу: отдыхай, отдыхай! А ты потом говорила, что я кричал: подыхай, подыхай. Это юмор?

— Отсюда брякнуться — и следов никаких. Да?

— Отойди от края.

— А в каком это фильме влюбленные вместе бросаются в пропасть?

— В фильме же все рассчитано на воздействие, в жизни за месяц нет столько трупов, сколько в каждом почти кино. Твой муж мне рассказывал, как он работал с режиссером и как тот требовал от него не просто убийства, но убийства изощренного. «Убей его с выдумкой, — кричал режиссер, — ударь обывателей по нервам, пусть проснутся (это он в целях обращения обывателей к заботам об отечестве, по бедным обывателям уж столько раз ударяли по нервам, что они отупели), убей!» Не рассказывал? Это он кричал в деревне, куда твой муж уезжал работать. Старуха — хозяйка дома — чуть с ума не сошла. Приехал ведь из мира искусства и кричит: «Убей!»

— Рассказывал. Конечно, какая изощренность, в жизни псе проще, вот оступиться — и все.

— Отойди от края. Иди с этой стороны, слышишь? Рассержусь.

— Скажи, но только честно-честно, жене можно было солгать, но не любимой, ты меня любишь?

— Да.

— Скажи: ты хотел когда-нибудь, чтоб твоя жена умерла?

— Нет.

— Даже когда доходило до развода?

— А дети?

— Что дети? Они уже большие, да и нужны ли мы им будем? Вон Васса Железнова ради детей мужа умертвила, а чего дождалась? Я знаю, муж мой рад бы был моей смерти. Если б не ты, а он со мной купался, уж точно бы подплыл да сделал бы такую рожу, что у меня бы и руки и ноги отнялись. И никто бы не был виноват.