Не сумели вывезти эти пятьсот тонн дальние колхозы, пока собирались да почесывались — развезло дороги. А ждать нельзя, за каждые сутки железная дорога бьет рублем. Отдается приказ: вывози, кто может! И уж конечно, Евлампий Лыков не прозевает, зачем упускать лишние удобрения.
Но разливом сорвало мост через реку. Грузовые машины не ходят, можно вывозить только на тракторных санях в объезд по проселкам. Но трактора-то на пахоте, ни одного свободного…
Евлампий Никитич не колеблется: снять трактора с петраковской бригады! Это почему так?.. Да потому, эй, Иван Иванович, оформи документы трактористам на вывозку удобрений!
Без подписи главного бухгалтера ни один трактор не сойдет с борозды — трактористы не станут возить удобрение бесплатно. Стоит только не поставить подпись…
Нельзя сказать, что Сергей уж сильно нравился Ивану Ивановичу. Последнее отнял, что скрашивало жизнь, такое помнится, но топить парня, топить вместе с бригадой — Иван Слегов еще не утерял совести. Стоит только не поставить свою подпись…
Но тогда разгневанный друг Евлампий скажет: «Слазь со стула!» Наймет более покладистого бухгалтера, и ты с перебитой спиной, с костылями окажешься на улице. А уж другой-то бухгалтер не откажет, вместо тебя поставит подпись.
Вспомни, Иван, себя в молодости, вспомни — к святому рвался, а люди отворачивались. Они-то от неведения, ты же ведаешь, чем пахнет твоя подпись. Готов бы, всей душой!.. С костылями на улицу — цена высокая, выше некуда, а пользы от нее ни на ломаный грош.
Иван Иванович подписал бумаги. Единственное утешение — не он один молчаливо предал Сергея.
Алька Студенкина и другие
Иван Иванович сидел забытый и думал. Он не заметил, что суетливый шумок в лыковском доме утих, рассосался. Уже не слышно было торопливых шагов за стенкой, хлопающих дверей, бубнящего в телефон голоса Чистых.
С той минуты, как Евлампий Лыков упал на подтаявший снег возле скотного, подпрыгнула сила молодого Лыкова. Все сразу стали оглядываться — кто? Оказывается — пусто. Ни одного подходящего в председатели не оставил после себя знатный Лыков.
Евлампий еще уважал старого бухгалтера, Сергей — ой, навряд ли. «Себя хороните…»
Крадущиеся шаги за дверью, дверь скрипнула, вошел Чистых.
Иван Иванович с первого же взгляда понял — надежды не сбылись. Обычно круглое, моложавое лицо лыковского зама опало, вытянулось, на нем проступили рытвины и вмятины, сразу стало видно — человеку перевалило на пятый десяток, отец четверых детей, драчливых, горластых, через отца перенявших уличное прозвище «Приблудки».
Чистых вяло опустился на стул, помолчал пришибленно, произнес устало:
— Нет, еще хуже… Совсем плох. Пятна дурные пошли… — Вздохнул: — И врача на месте нет. Послал, чтоб отыскали, а когда-то разыщут… Э-эх! Никакой ответственности!
Встрепенулся, с мольбой заглянул в глаза бухгалтеру:
— Но ведь говорил! Два слова сказал! Нашел же в себе силы! Наверно, можно как-то спасти!
— А ты знаешь, что он хотел сказать? — глуховато спросил Иван Иванович. — Он хотел сказать: «Мертвый князь дешевле живого таракана». Не раз эту поговорочку от него слышал.
Чистых с ужасом помаргивал увлажнившимися глазами.
— Значит… — начал он шепотом.
— Значит, хошь не хошь, а уважай. Не каждый-то перед смертью шутить может.
— Хороши шуточки.
Замолчали. Молчал и дом.
Иван Иванович взялся было за костыли, хотел решительно подняться, как вдруг по могильно молчащему дому разнеслось надрывно визгливое:
— Сводня! Сучка!! Чего тебе здеся-а?.. Сгинь с глаз долой!
Чистых даже подпрыгнул от неожиданности. Иван Иванович, навалившись на костыли, двинулся к дверям.
Кричала жена умирающего Лыкова, Ольга, — на тощей шее тугими жгутами налившиеся вены, лицо перекошено, с просинью:
— Потерпела я от твоего бесстыдства, потаскушка проклятая! Теперь-то молчать не буду! Жы-ызнь мне отравила! Жы-ызнь!!
Это было столь же странно, как если б в соседней комнате раздался веселый смех Евлампия Лыкова. До сих пор ни одна душа в селе не слыхала, чтоб Ольга когда-либо повысила голос, даже беседовала всегда устало, даже сердитой ее никто никогда не видел.
Чистых кособочил к плечу голову, хлопал ресницами. Иван Иванович застрял в дверях.
— Тебе бы, охальнице, скрозь землю провалиться от срама. А нет — здрасте с улыбочкой… Зен-ки твои бесстыжие!..
У порога стояла секретарша Евлампия Лыкова Алька Студенкина — короткая шубейка распахнута, из шубейки рвутся наружу обтянутые кофтой груди, на мучнисто-бледном лице багровеют густо подведенные губы да стынут кошачьи, с прозеленью, глаза. К ней бесновато тянулась своим костлявым телом Ольга:
— Чего сиськи коровьи выпятила?! Чего ждешь? Чтоб в рожу плюнула?..
Чистых проскользнул мимо бухгалтера и мелко-мелко заплясал казачка:
— Ольга… Ольга Максимовна…
— Нету у тебя заступничка! Был да паром исходит! Нажалуйся-ко! На-ко, нажалуйся теперь! Полизала кошка чужую сметану — хватит!
— Ольга Максимовна! Боже ж мой! Приди в себя, Ольга Максимовна! Срам-то какой! Бож-же ж мой, срам. У смертного одра, так сказать… Алька! Чего торчишь столбом? Марш отсюда!
— Сво-о-одня! Сука-а нечистая!
Посреди комнаты — тощая баба с синевой бешенства на лице. В одних дверях висит на костылях Иван Иванович, собрав на желтом лбу жирные складки. В других — сестра в халате. У порога — целясь грудями из распахнутой шубейки, не молодая, но молодящаяся бабенка, на мучнистом лице — кровоточащая рана губ. Мелко выплясывает растерянный Чистых.
За стеной лежит Евлампий Лыков — не встанет, не наведет порядок грозным окриком. Жизнь, которую он заквасил, продолжается.
Девки в молодости не баловали Евлампия. И за что? За то, что не крив, не кособок, здоров и чист телом, за синь глаз из-под соломенных ресниц, за веселость характера или за то, что мог и зубы заговаривать, не лез за словом в карман? Это все, конечно, хорошо, да маловато. Нужны и сапоги в гармошку, и штаны «без очей» назаду, изба и лошадь, земелька да инструмент к ней — вот только тогда тебе полная цена, тогда и можно рискнуть… Ведь у девки-то товар один — раз прогадаешь, потом на всю жизнь внакладе.
Евлампий ходил не обласканный.
В тридцать один год он получил дом-пятистенок, вполне пригодный для семьи — горницы с полатями, печь с горшками, даже тараканы в щелях откормлены, даже люлька свисает с потолка, даже закопченная икона на божнице — все для того, чтобы выполнить божеское: «Плодитесь и размножайтесь!»
Сваха и сводня, лекарка и ворожея, всему селу кума да свояченица Секлетия Губанова, за большой нос — не за свой! — за большой нос давно умершего отца прозванная Клювишной, взяла на себя хлопоты, набежала в дом Максима Редькина:
— И прослышали мы, сударики, что у вас красный товар водится…
Чего-чего у Редькина Максимки, выпивохи, неудачливого барышника в прошлом, а красного товару хватало — пять девок, бери — не хочу.
Не было в жизни Евлампия Лыкова соловьиных вечеров.
У Ольги их тоже не было.
Первый сын появился довольно скоро — что пустовать готовой люльке. В тот год все кругом еще смирнехонько переживали голод, а у Евлампия Лыкова — приплод в колхозе, приплод и дома… Сына назвали Климом. Клим — имя боевое, сам Ворошилов его носит. Имя придумал Евлампий, на этом и кончил отцовские обязанности, ни разу не держал на руках сына — не до того, руки-то заняты, на них колхоз, который прет в гору.
В самом начале войны родился второй сын, а так как тогда у Евлампия уж совсем не хватало времени на отцовство, то назвала его мать как умела — Васькой, на большее выдумки не достало.
В то время Евлампию перевалило за сорок, уже тучнел телом, багровый загривок уже гнул вперед крупную голову, выставляя всем напоказ чуть плешивевший упрямый лоб, но по-прежнему был молодо порывист, легок в движениях. Ему за сорок, а Ольге едва исполнилось тридцать, однако уже усыхала телом, увядала лицом.