Изменить стиль страницы

Но когда дело дошло до раввина и до третейского суда, этот «Герсл» расхохотался всем в лицо и так грубо выругался, да еще с присвистом, что даже повторить неловко…

– Только мерзавец может себе такое позволить! – возмущался дядя Нисл, размахивая руками и затягиваясь своей неимоверно толстой папиросой. Он поклялся, что не будет Нислом, если этого негодяя, гультяя, грубияна не засадит в острог по меньшей мере на двадцать пять лет.

– Какой там «острог», какие «двадцать пять лет!» – охлаждал его старший брат Нохум, горько усмехаясь и также закуривая толстую папиросу. – Надули меня, напялили дурацкий колпак – теперь придется возвращаться в Переяслав. Перемена места – перемена счастья.

Это были откровенные речи, совершенно понятные детям, одно лишь было им не совсем ясно: о каком колпаке тут говорится. Спросить отца никто не осмеливался. Слишком большое почтение питали они к отцу, чтобы подойти к нему и спросить: «Папа, какой колпак на тебя напялили?» Но дети видели, что отец тает с каждым днем, ходит согнувшись. Каждый его вздох, каждый стон надрывал им сердце.

– Вы останетесь на лето здесь. Жаль прерывать учение. А на праздник кущей, если богу будет угодно, пришлем за вами подводу.

Так однажды в летний день объявил Нохум Вевиков своим детям. К дому подъехали две повозки, точно так же, как недавно к Шимеле, и семья стала собираться в дорогу и прощаться с городом. Но это были не те сборы, не то прощание и не те веселые вареники, что у Шимеле. Какая-то особенная печаль охватила всех, уныние лежало на лицах. Весь город сочувствовал Рабиновичам: «Пусть им бог поможет; перемена места – перемена счастья! Жалко их, бедняг!» Но дети еще плохо понимали, почему и кого жалко людям.

Кого действительно было жалко, так это бабушку Минду, которой на старости лет пришлось уложить свои вещи и собраться в дорогу. Детворе в это время представился случай заглянуть к бабушке в сундук. Кроме шелковых глаженых платочков, заложенных между страницами молитвенника, кроме шелковых праздничных платьев и бархатных кофт странного покроя с коротенькими рукавами и меховыми хвостиками – кроме всего этого добра, глубоко в углу лежал большой кусок белого полотна. Это был бабушкин саван, приготовленный ею бог весть когда, на сто лет вперед, чтобы в случае смерти не обременять сына. Об этом знали все. Тем не менее у ребят хватило жестокости спросить у бабушки, зачем ей столько белой материи. Спрашивающий был не кто иной, как самый маленький ростом и самый большой проказник – автор этих воспоминаний. В ответ он получил от бабушки изрядную порцию нравоучений и обещание рассказать обо всем отцу. Бабушка говорила, что она уже давно собирается приняться за маленького чертенка. Она хорошо знает, что он передразнивает ее за спиной во время молитвы. Надо сознаться, это было правдой. Уж она все расскажет, все! Уж она отведет душу – грозила бабушка. Оказалось, однако, что она и не думала рассказывать отцу. Перед отъездом, когда дошло до прощания, она расцеловала каждого из детей в отдельности, как может целовать только мать, и плакала над ними, как только мать может плакать. Потом, усаживаясь в повозку, она в последний раз обратилась к ним:

– Будьте же здоровы, детки! Дай вам бог дожить всем до моих похорон…

Странное пожелание!

20. Воронковцы расползаются

Шмуэл-Эля играет в шахматы. – Народ приходит прощаться. – Плаксивые женщины. – Надо быть крепче железа, чтобы не расхохотаться.

День отъезда Нохума Вевикова был для местечка днем траура, а для детей днем радости. Шутка сказать – такое торжество! Во-первых, не учатся, – кто же в такой день пойдет в хедер? Во-вторых, вообще весело – собираются, Укладываются, двигают шкафы, звенит стеклянная посуда, гремят ножи и вилки, подъезжают подводы. А едят, как накануне пасхи, – на скорую руку. Ну, а несколько копеек «отъездных», которые дети надеются получить! Не так скоро, положим, их увидишь. Пока еще соседи приходят прощаться. То есть приходят они для того, чтобы им сказали «счастливо оставаться», на что они ответят – «счастливого пути» и пожелают отъезжающим всяких благ – здоровья, удачи, счастья и тому подобного.

Раньше всех явился Шмуэл-Эля, раввин и кантор. Шмуэл-Эля частый гость в доме Рабиновичей. Он приходит каждый день. Не пропустит дня без партии в шахматы, как благочестивый еврей не пропустит молитвы. Играть в шахматы для него великое удовольствие, выиграть партию у Нохума Вевикова – для него великое счастье. Странная манера у этого Шмуэл-Эли: проигрывает – кричит, выигрывает – тоже кричит. Но выигрывает он редко, чаще проигрывает. Когда он в проигрыше, то кричит, что ошибся, сделал ход не той фигурой, а если бы он пошел иначе, проиграл бы, конечно, противник.

Когда дядя Нисл присутствовал при такой партии, он, не утерпев, обычно спрашивал Шмуэл-Элю: «Чего вы кричите?» Но отец поступал иначе. Он спокойно выслушивал горячившегося Шмуэл-Элю и, добродушно усмехаясь в бороду, продолжал игру. Мать была вне себя: в такое время, за час до отъезда, люди вдруг садятся играть в шахматы!

– В последний раз, Хая-Эстер, дай вам бог здоровья! Вы вот уезжаете, расползается народ, никого не остается – с кем же я в шахматы сыграю? – умоляет ее кантор и, сдвинув шапку на затылок, принимается за дело – и снова все то же: кантор горячится, кричит, что пошел не так, как хотел, а Нохум, усмехаясь, разрешает ему сделать другой ход.

Но сегодня игра идет не так, как обычно. Каждую минуту люди приходят прощаться. Нельзя быть невежей. Приходится прервать партию, когда приходит такой сосед, как реб Айзик. Хотя у него и козлиная бородка и молится он фальцетом, но все же он либавичский хасид и очень благочестивый еврей. Сразу после него приходит Дон. Это молодой человек с белесыми волосами, то есть совсем желтыми, как лен. По натуре он молчальник, ни с кем не разговаривает. Но вот теперь, когда реб Нохум покидает Воронку, он разговорился. Он тоже не прочь уехать отсюда, было бы куда. Ну его к черту, это местечко. Он охотно продал бы свое дело, если б было кому. Ну его к черту! Шмуэл-Эля смотрит на него страшными глазами, но тот не останавливается ни на минуту. Разговорился человек! Умолкает он лишь тогда, когда приходят прощаться другие. А приходит весь город, все жители, один за другим, – сначала мужчины, потом женщины; и все с опущенными носами, удрученные, некоторые даже заплаканы. Одна женщина принесла нам, детям, «конфеты-монпасье». Вот праведница!

Особенно убиваются две женщины, вышедшие в свое время замуж в доме Рабиновичей, – одноглазая Фрума и Фейгеле-черт. Обе так сильно трут глаза, так усердно сморкаются, делают такие странные гримасы, что Шолом, маленький пересмешник, не удержался и стал тут же у них за спиной передразнивать их, строить рожи и сморкаться, а детвора ежеминутно разражалась громким хохотом.

– Что за смешки?

Мать, женщина суровая и к тому же расстроенная, озабоченная отъездом, оставила все дела и накинулась на детей. Ей хотелось бы только знать – что это за смешки, что за веселье? Тут на помощь ей пришла служанка Фрума. Она готова поклясться, что всему причиной эта вертлявая белка, этот своевольник, обжора, Иван Поперило, отщепенец, отброс, выродок!.. Фрума имела в виду, конечно, автора этой книги, который между тем выглядел простачком, виноватым разве только перед господом богом. Ему, вероятно, здорово влетело бы от матери, если б не вмешалась бабушка Минда и не избавила его от верных оплеух, которые ему предстояло получить вместо отъездных. Увидя, что ее внуку приходится туго, бабушка обратилась к присутствующим:

– Детки, у нас существует старинный обычай – перед отъездом нужно присесть хоть на минутку…

И бабушка первая садится на осиротевший диван, который слишком стар для путешествия, а продать его некому. Вслед за нею уселись и остальные, и в комнате стало так тихо, что слышно было, как муха летит. Потом наступил последний, самый тягостный момент – прощание и поцелуи. Слава богу – и это прошло! Повозки уже готовы. Снова – «счастливо оставаться!», опять «счастливого пути!», и – слезы, шмыганье носом. О господи, попробуй удержаться и не передразнить женщин – как у них дергаются лица, дрожат подбородки! Они даже не Дают попрощаться как следует.