— Да нет, ни к чему!..

— Старательный мужик!

— Днюет и ночует в поле…

Онуфрий сидел с опущенной головой и медленно расчесывал пятерней густую седоватую бороду. Ему очень понравилось, что Элька начала разговор с него.

— Вот и скажите: может Онуфрий Омельченко сам-один добиться лучшей жизни? Я считаю — нет. Хотя бы потому, что нет у него ничего, хотя бы потому, что он в кабале у кулака, у того же Якова Оксмана. А Шия Кукуй? То же самое. Роется в земле голыми руками, а много ли наживешь такой работой? Верно, товарищ Кукуй?

— Что ж, это верно, работать нечем, — задумчиво ответил Шия. — Машин у меня нету, не то что у тех…

— Я думаю, что Шия Кукуй правильно сказал, товарищи. — Эльке самой понравилось, как складно все это у нее получается. Она выпустила фитиль в лампе, и садившееся пламя ярко засияло. — В Ковалевске, — продолжала она, — в колхозе «Нове життя», работают машины, а у Шия Кукуя одни голые руки. Там и пар подняли в срок, в срок посеяли, вот уже и хлеб убирают, а мы хотим, чтобы Шия Кукуй, или Онуфрий Омельченко, или… — она запнулась, позабыв, как зовут хуторянина, которого хотела назвать, — или вот он, — показала она на Калмена Зогота, — чтобы они, работая в одиночку, тоже получили по девяносто пудов с десятины? Нет, таких чудес не бывает. Правильно я говорю?

— Верно! — кивали головой хуторяне.

— Правильно!

— Что это она все Кукуй да Кукуй? У меня не лучше.

— А у меня? Одно горе…

— Тогда что же остается делать?… Прошу, перестаньте вы курить! — неожиданно резко крикнула Элька, повернувшись к окнам, но тотчас овладела собой. — Перед нами, товарищи мои дорогие, одна дорога, — продолжала она ровным голосом. — Прямая, широкая, та, про которую говорил нам Ленин. Та самая, что у ваших соседей, в Ковалевске…

В комнате опять зашумели. Элька села и наклонилась к Хонце.

— Который здесь Оксман?

— Его нет. Что ему тут делать?

— И Березина нет? — Нету.

— А кто вон тот? — Элька показала краешком глаза на мелкорослого хуторянина с черными усиками над заячьей губой, который сидел на передней скамье и угодливо смотрел ей в рот.

— Юдл Пискун, — прошептал Хонця, поморщившись. — Смотри, каким беднячком прикидывается… Я тебе про него говорил, про кобылу, не помнишь?

Элька с минуту присматривалась к Юдлу, словно хотела получше его запомнить.

«С чего это она? — подумал Юдл, беспокойно заерзав на лавке. — О чем она спросила Хонцю? — Он дернул зубами тонкий ус. — Ишь ты, буркалы вылепила… Черт меня дернул сесть прямо против нее, чтоб ей ослепнуть…»

От двери, расталкивая хуторян, пробирался вперед Шефтл Кобылец. На нем была чисто выстиранная ситцевая рубаха, его смородиново-черные глаза улыбались озорно и немного смущенно.

— Я тут хотел… Я хочу спросить… — проговорил он, запинаясь, но глядя прямо в глаза девушке.

— Тише, товарищи! — Элька постучала по столу, потом быстро пригладила волосы. — Тише! Шефтл Кобылец… так, кажется? Просим сюда, поближе.

Шефтл подошел и оперся ладонью о стол.

— Я вот что хотел… Ну хорошо, там у них, в Ковалевске, в колхозе, машины и все такое… а что толку, раз это не ихнее? Люди говорят — все равно заберут. Я и спрашиваю: на кой… к чему нам эта канитель? Дали бы нам машины, а работали бы мы, как раньше, на себя — это я понимаю, это дело. Тогда бы… ого! — И он рубанул воздух ладонью, как тогда, на дороге, сапкой.

У Эльки упало сердце, ей уже показалось, что все собрание стало на сторону Шефтла. Но тут к столу подскочил Димитриос Триандалис, единственный грек на этом хуторе.

— Для себя! Брать, хватать — это ты умеешь, больше ты ничего не умеешь! — Смуглое лицо его налилось кровью. — А наша партия не об одном только Кобыльце заботится.

— Смотри-ка, и он туда же — «наша партия». Ты будто пока не партийный? — бросил кто-то ехидно.

— Все равно скажу — наша партия: я партизаном был! — крикнул Триандалис, стукнув кулаком по столу. — Партия думает о нас, о бедняках, а Шефтл Кобылец думает об одном себе. А мы тут что? Последние люди, грязь под ногами?

— Хотел бы я знать, что ты с машиной будешь делать? Тискать ее по ночам заместо бабы?

— Я тебе потискаю! — огрызнулся Триандалис.

— Ша! — поднялся с места Калмен Зогот. — Машины всем нужны.

— Никакого «всем»! — вспыхнул Триандалис. — Одним комнезамовцам — и баста.

— Комнезамовцам!

— Тише, вы!

— Тише! Хватит!

Элька отошла немного в сторону и смотрела на разгорячившихся хуторян. «Славно! — думала она. — Значит, взяло за живое».

Наконец она подняла руку.

Стало тихо.

— Товарищи хуторяне, — начала она спокойно и решительно, — я вижу, большинство за коллектив, за то, чтобы работать сообща. Мы организуем коллектив, и он будет не хуже, чем в других деревнях. Но теперь такой вопрос: если Оксман или Березин захотят вступить в коллектив…

— Еще чего!

— К черту!

— На погосте им место!

— Поцарствовали!

— Кланялись им, хватит!

Элька весело хлопнула ладонью по столу.

— Значит, ни Оксмана и ни Березина мы в коллектив не пустим? Правильно, товарищи, правильно! А теперь пусть останутся те, кто за коллектив, — сейчас мы начнем первое собрание.

Элька тотчас почувствовала, что поторопилась, что-то упустила. Хуторяне поднимались с мест и, не оглядываясь на Эльку, словно надеясь, что так их не заметят, один за другим пробирались к выходу. Несколько человек остановились было у порога. Казалось, они колеблются: выйти ли, остаться ли, туда или сюда? Почему-то Эльке вспомнились камыши у пруда. Только тронь их, легонечко потяни — и они качнутся к тебе. Она хотела что-то сказать, но было поздно. Уже вышел Шефтл Кобылец, за ним Калмен Зогот, а следом почти все хуторяне.

— Поживем — увидим, не горит, — донесся из-за окна голос Калмена Зогота.

В красном уголке на опустевших, раздвинутых скамьях остались сидеть бывшие партизаны — Хонця, Хома Траскун, Димитриос Триандалис. В стороне стояли Шия Кукуй и Онуфрий Омельченко.

Коплдунер говорил что-то Эльке, но она не слушала.

«Провалилась! — думала она. — И сама виновата, сама виновата. Надо было сразу же ответить Шефтлу Кобыльцу, а я… Растерялась, упустила минуту… Обрадовалась, что Триандалис бросился на выручку… Хороший мужик, но тоже загибает…»

— Ну что ж, — она задумчиво посмотрела на Коплдунера и спустила фитиль в лампе. Стекло сильно закоптилось. — Начнем, пожалуй?

Наутро весь хутор знал, что в Бурьяновке организован колхоз из пяти хозяйств и что председателем выбрали Хонцю.

7

Третий день над Ковалевскими и веселокутскими полями разносился рокот тракторов и наводил тоску и тревогу на бурьяновцев.

Как всегда в эту пору, хуторяне плакались друг другу, что нечем убирать хлеб. Жаток на весь хутор раз-два — и обчелся, хоть убирай пшеницу по всей степи вручную или опять отдавай треть урожая Оксману. А пшеница уже осыпается под ветром.

С самого утра палило солнце, жгло и сушило пыльно-желтую степь; глиняные стены мазанок трескались от жары, как корка каравая у нерадивой хозяйки.

К вечеру край неба занялся огнем, солнце сквозь густую завесу рыжей пыли, поднятой на косогоре табуном, казалось багровым. Вдалеке, за Ковалевской рощей, разливалось алое озеро, верхушки деревьев купались в пламени, а стволы в просветах были угольно-черные, — казалось, роща горит. Потом зарево побледнело, словно подернулось пеплом, — над хутором опускался теплый летний вечер.

На улицу выбежали собаки и с визгом и тявканьем пустились навстречу пылящему табуну. Следом за собаками вышли из дворов хозяева. Они шагали не спеша, каждый держал в руках вытертые веревочные путы, концы которых были заброшены за плечо или шею.

Додя Бурлак шел стороной, по травянистой обочине. Миновало два дня с того вечера, как созвали сход, и все это время Додя томился и грыз себя.

«Терять мне нечего, — повторял он себе, должно быть, в десятый раз. — Ну с чем, с чем я выйду в поле? Бог с ними, пускай уж сообща, лишь бы убрали и твою горстку хлеба. Может, она и права, вместе так вместе…»