— Постой! Будто бы сюда кто-то… — Ну и пускай. — Она тряхнула головой. — Иди, иди! Поздно уже. Мне завтра чуть свет вставать.

— Шла бы к нам, а? Мать тебе постелет… Что ты тут будешь валяться одна? — Он помолчал, выжидая, потом прибавил: — С месяц назад одного из ваших насмерть уложили на выпасе…

Элька усмехнулась.

— Бывает… Ничего, я умею стрелять. Спокойной ночи, Шефтл! — И она тихо затворила окно.

Шефтл, словно охмелевший, в каком-то смятенье, весь растревоженный, побрел к своему дому.

Элька погасила лампу и снова подошла к окну, вглядываясь в синеватую мглу.

„Что я в нем нашла? — спрашивала она себя. — Почему меня так тянет к этому упрямому парню? Ведь до утра бы с ним просидела, проговорила бы всю ночь напролет…“

Упрямый… Может, потому он ей и нравится, что так упорно стоит на своем, а может, потому, что за его упорством ей слышится и одиночество, и беспомощность, и ребяческая простота. „Вот его бы переубедить, на нем испробовать своп силы! — подумалось Эльке. — Из такого парня может со временем выйти дельный председатель колхоза, толковый хозяин…“ А наверно, думалось и о другом, о сердечном, смутно и тревожно, как думается каждой молодой девушке. Ей, выросшей здесь, в степи, были по душе его мужиковатая сила, гулкий топот его босых ног, его крепкие, натруженные руки…

Она стояла у окна довольно долго, чувствуя каждой жилкой, каждым мускулом, как по телу разливается блаженная усталость. Сейчас у нее было очень хорошо на сердце, очень, очень хорошо. Наконец она ушла в сени, повалилась на соломенную подстилку и мгновенно уснула.

Сквозь сон ей послышался сильный шум. В самом деле кто-то громко стучался в наружную дверь и кричал.

Элька вскочила на ноги и отворила дверь. В сени вихрем влетела Рая, Хонцина жена.

— Где он?! А ну-ка, где он, мой Хонця, чтобы ему провалиться?

— Что, что случилось? — испуганно спросила Элька, схватив ее за руки.

— Пусти, сука! Снюхалась, паршивка, мужиков приехала отбивать! У-у, стерва…

Элька отступила к стене и несколько секунд стояла, словно окаменев. Потом сказала дрожащим от обиды голосом:

— Гражданка, Хонця в Ковалевске, он ушел за трактором. Перестаньте кричать!

— В Ковалевске? А зачем это люди ко мне в окошко стучали? Ах, проклятый!.. Постучали и рассказали про хорошие дела! Срам перед детьми…

Элька подошла к женщине совсем близко.

— Я вас очень прошу, не кричите. — Она изо всех сил старалась говорить спокойно. — Хонця еще с вечера ушел в Ковалевск. Можете поехать туда хоть сейчас и там на него кричать.

— Сука! — всхлипнула женщина, и Эльке вдруг стало даже как-то жалко ее. — Паршивка ты! Мы тебе покажем…

Еще долго после этого на хуторе лаяли растревоженные собаки, и Эльке так больше и не удалось уснуть в эту ночь.

12

На рассвете хлынул дождь. Он затопил траву во дворах, прибил к земле кустики полыни, стегал по низким вишенникам и по грязно-желтым мазанкам. Еще немного и, казалось, жалкие домишки размокнут, глинистые стены развалятся на куски и рухнут в грязь. По сумрачной, пустынной улице с шумом струились ручьи; булькая и пузырясь в заросших травою канавах, они несли теплую дождевую воду к ставку.

Под застрехами собирались заспанные хуторяне. Они озабоченно поглядывали из-под накинутых на головы мешков на улицу, на степь, уныло переговаривались.

— Зарядило, видать, надолго…

— Весь хлеб погниет…

Додя Бурлак свернул покореженными пальцами толстую козью ножку, провел по бумаге языком и сплюнул.

— Будь она проклята такая жизнь!

Со стрех сбегали струйки воды, падали в лужи. На лужах вздувались большие мутные пузыри. К окнам, скучно жужжа, лепились мухи.

— Дай, Додя, и мне на цигарку, — сказал Микита Друян, закручивая книзу усы. Он всегда так делал, чтобы было похоже на Буденного. — Когда не надо, хлещет, как назло… И ведь, сколько я помню, всегда так: не одно, так другое, и сколько бы ты ни трудился, все псу под хвост… Нет, как ни крути, в Веселом Куте все же по-другому, вот я вам что скажу. Все же не руками, а машиной… — И Микита вопросительно глянул на Калмена Зогота, ожидая, что тот скажет.

Они с малых лет жили бок о бок, и Микита Друян знал Калмена Зогота за исправного хозяина и вообще толкового, совестливого человека. Если б Калмен Зогот пошел в колхоз, он, Микита, сделал бы то же самое, даже не задумываясь. Но раз Зогот не торопится, значит, и ему лучше подождать. Должно быть, Зогот что-то знает…

— Хуже не будет, — заметил старый Рахмиэл, присаживаясь рядом с Зоготом на завалинку.

— Кому как, — в раздумье отозвался Калмен Зогот. — Не знаю, в другой колхоз, может, и стоит, если бы, как вот она вчера говорила, с трактором… Но пока У них не то что трактора, ломаной подковы в хозяйстве не найдется. Что же за расчет?

— А в Веселом Куте какое счастье? — ядовито буркнул Риклис.

Додя Бурлак вытащил из кармана красный мешочек с махоркой и протянул Миките.

— Зря ты, Риклис! Погляди вон за балку — у них уже вся без малого пшеница убрана.

— Что ж ты не записываешься?

— И запишусь, у тебя не спрошу.

— Видно, она таки заморочила тебе голову!

— Ага, и его, значит, к молодой потянуло, — подхватил Риклис и плюнул в лужу.

— Да-а, девка во! К такой потянет.

— Огонь-девка! В отца пошла!

— Да, бондарь умел не только бочки набивать…

— И чего брехать? Закурили бы лучше, — унимал хуторян Додя Бурлак и, взяв у Микиты мешочек с махоркой, стал всех угощать: — Берите! Самосад хороший, крепкий. Вот Микита скажет. Верно, Микита? Ну, кому еще. налетай!

Он оглядывался с довольным видом и каждому совал свой мешочек. Додя любил угощать, было бы только чем. Бывало, он говорил: „Меня, верно, в детстве бабка ушибла. Не так люблю брать, как давать“.

Дождь постепенно переставал. Вода с соломенных стрех падала редкими крупными светлыми каплями. За ветряком послышалось щелканье кнута.

— Уже гонят стадо, — спохватились хуторяне.

Закатав штаны, они поспешно разошлись по дворам. Щелканье кнута слышалось все ближе и ближе.

Шефтл Кобылец, тоже в засученных штанах и распоясанной рубахе, выгнал в стадо свою корову и рябую телку. Шлепая по щиколотку в теплой грязи, он с каким-то неясным чувством думал о том, что было ночью. Молча, сберегая в груди теплоту, он вернулся с выпаса прямо к себе во двор. Там он насыпал проса голубям, потом ушел в клуню. Из-под кучи прошлогодней соломы вытащил лобогрейку, бережно вывернул из нее гайки и тщательно смазал колеса дегтем.

— Чем гуще, тем лучше, — приговаривал он. — Легче на ходу и не заржавеет, будет у меня как новая.

Возле конюшни старуха разводила огонь и мыла в чугунке нечищеную картошку. Она ворчливо звала Шефтла, чтобы он помог ей достать ведро воды из колодца, но Шефтл не отзывался. Он сидел в прохладной клуне на куче соломенной трухи и любовался стоявшей поодаль жаткой.

„Есть ли на хуторе другой такой старательный хозяин, как я?“ — думал Шефтл. Удалось-таки урвать копейку и приобрести. Жатка, правда, старая, а все же машина. Поскорее бы подсохло, тогда он запряжет своих буланых и выедет в степь. И проедет на своей жатке через весь хутор, пусть она увидит…

Вон в том дальнем углу, где суше всего, он сложит кукурузу, напротив по самые стропила насыплет мякину, а тут, сбоку, будет лежать сено. Кто еще в хуторе сможет похвастаться такой клуней, как у него?

Босой, в рубахе распояской, он бродил из одного угла клуни в другой, ворошил лежалую солому, вдыхал ее душноватый запах.

На душе у него было хорошо. Все утро, что бы он ни делал, его согревали воспоминания о вчерашнем вечере. Тянуло туда, под окна красного уголка. Поскорее бы снова наступил вечер и чтоб снова застать ее одну… Никогда еще хутор не был ему так мил, как сейчас.

Шефтл запер клуню на замок, окинул взглядом двор и пошел в конюшню. Подойдя к столбу, он растолкал плечами лошадей и, причмокивая языком, стал скрести сытые лошадиные спины. Он чистил кобыл и вспоминал, — который уж раз! — как спустился в тот день с гуляйпольского шляха к плотине и встретил ее. Словно сквозь зыбкий камыш видятся ему крупы лошадей, стоящих в ставке, и рядом он сам… Они пьют, а он посвистывает, только свищет он не им, не буланым, а ей, той, что стоит у камышей и полощет кофточку…