Изменить стиль страницы

Яша представил отца бородатому.

Дружеское пожатие руки: «Валентин Васильевич» — и приглашение: «Пожалуйте послезавтра вечером ко мне в гости с Яшей и Фирой». Послезавтра вечером Маркус Аптейкер будет сидеть в поезде на пути домой, в Киев. Он, конечно, помнил об этом, но все же кивнул в знак согласия, потому что думал совсем о другом. «На этом человеке с мужицкой бородой почиет благодать». Вот о чем думал Маркус Аптейкер. Когда Валентин Васильевич улыбался, эти слова особенно просились на язык. Зубы у Валентина Васильевича были красивые, белые и здоровые. Это сразу бросалось в глаза. А улыбался-то он, собственно, все время разговора, но не столько ртом с красивыми зубами — улыбались его старчески розовые скулы. Все его продолговатое лицо — от зачесанных вверх, слегка поредевших на макушке волос до окладистой бороды — было исполнено доброты и мудрого покоя.

Представление началось. Маркус Аптейкер смотрит на сцену, и голова его раскалывается — кажется, в ней кто-то с грохотом передвигает мебель. Хоровод скелетов. Они танцуют, а музыка надрывает душу. На сцене бракосочетание. Свадебный шут сыплет остротами. Но никто не смеется. Ни на сцене, ни в зале. Первого шута сопровождает второй, который сводит на нет все его остроты. Откуда-то сверху несется перекрывающий все звуки женский крик: «Берегитесь огня!» Исступленный крик синагогальной старостихи, которая по ошибке взобралась не на галерею для женщин в синагоге, а на высокую колокольню и там бьет в самый мощный колокол.

Маркус Аптейкер смотрел на сцену, и ничто не напоминало ему, что он читал такое. И вдруг знакомое:

Он целует глаза мои синие…
А глаза-то не синие — серые…

И вдруг проступил смысл происходящего на сцене: там игрище наперекор. В голове стало просторно. Теперь в нее многое может вместиться. Гляди, вбирай — а места хватит. На душе просветлело. Ого, игрище наперекор всему миру. Он рушится на глазах. И это прекрасно. Кто знает, выпадет ли еще когда-нибудь Аптейкеру счастье встретиться с такой красотой. И еще мелькнула мысль, что никогда раньше, сидя в театре, он не задумывался, какой огромный труд вложен в то, что происходит на сцене. В первый раз ему пришло в голову, что ничего здесь не делается само собой, все рассчитано, размерено, все направляет какая-то уверенная невидимая рука. Но выразить свои новые мысли и чувства Маркус Аптейкер не умел. Поэтому домой он шел несколько в стороне от сына и снохи, благо дождь прекратился и можно было не навязывать сыну своего зонта. Аптейкер был рад, что дети молчат. Он боялся, что его спросят обычными, будничными словами: «Ну как тебе, папа, спектакль?»

Только подойдя к дому, он наконец придумал, что сказать детям о представлении: «Разве это спектакль? Первый день творенья». Но не сказал. Застыдился таких красивых слов.

Вырвалось у него почему-то совсем другое:

— Нелегкая жизнь у вашего черненького. (Имя Яшиного приятеля вдруг вылетело у него из головы.) Он не верит в свои силы.

Яша с Фирой снова переглянулись с той же странной улыбкой, как в тот раз, когда отец сказал об их друге прямо противоположное. И снова он не понял, то ли попал в самую точку, то ли угодил пальцем в небо.

Четвертый день

Четвертый день командировки Маркуса Аптейкера совпал с выходным в аптечном управлении. Отец охотно воспользовался бы выдавшейся свободой, чтобы просто так побродить по московским улицам. Дождь, однако, который снова зарядил после полуночи, и утром не угомонился. Сразу после завтрака Яша с Фирой уселись друг против друга и при свете настольной лампы, как вечером, принялись рисовать картинки для детей. Отец, прислонившись к спинке кушетки, стал просматривать газеты за последние несколько дней и невзначай задремал. Утомительна Москва, да и от дождя все клонит в сон. Газета выскользнула у него из рук, прошелестела по полу. Отец, вскинув голову, виновато оглянулся, будто совершил бог весть какое преступление. В комнате было тихо. Сын и сноха все сидели друг против друга. Свет от настольной лампы посредине стола ровно освещал две склоненные головы, два поглощенных работой лица. Яша и Фира… Его дети. Одно целое…. В узелок связаны. И мерный стук дождевых капель за окном… От этого комната казалась еще покойней.

После обеда все трое отправились на вернисаж акварельной выставки, как это называли дети. Шли они точно так же, как с вокзала в день приезда отца в Москву. Отец с сыном под защитой большого черного зонта, Фира слегка в стороне, придерживая клеенчатый балдахин над головой.

Не успев ступить в первый, празднично освещенный зал, отец увидел почти всех, с кем успел познакомиться, а с ними и несколько ему незнакомых. Они держались все вместе, целой ватагой, молодые, веселые, одно удовольствие смотреть, хотя кое-кто уже разменял, наверное, четвертый десяток. В зале становилось теснее. И все здесь знали Яшу и Фиру. Здоровались, подводили к своим картинам на стенах, интересовались их мнением. Яша твердо, без колебаний говорил, что думал.

Из другого зала появилась та самая женщина — в бархатном платье и белой шелковой шали на плечах; именно оттого, что она возникла внезапно, откуда-то из глубины, а зал был ярко освещен, Маркусу Аптейкеру бросились в глаза забрызганные грязью стоптанные туфли-лодочки. «Вон оно что, — сообразил отец, — одно платье, одни туфельки на все случаи жизни: и в праздник, и в будни, и в дождь, и в вёдро…»

— У Макса висит одна акварель, — по своему обыкновению, коротко, со смешком проронила женщина, вскинув для убедительности указательный палец. — В третьем зале…

— А у Валентина Васильича? — бросил Яша на ходу.

— Ни одной.

О т е ц (про себя, волнуясь). А у тебя, Яшенька? А у Фиры?

Неподалеку, в окружении людей, которые внимательно прислушивались к нему, стоял тот, что «красиво, очень красиво». Интересно, а у него сколько?

Яша деловито направился в третий зал. Маркус Аптейкер, о существовании которого сын, казалось, начисто забыл, последовал за ним. Фира мелькнула где-то, и он потерял ее из виду.

Войдя своим широким шагом в третий зал, Яша окинул взглядом стены и, задрав голову, остановился перед небольшой акварелью, самой крайней в верхнем ряду. Обернулся, поискал глазами, с кем перекинуться словом. В это время в зал вошел маленький старичок с острой седой бородкой. Яша бросился к нему, дружески потряс руку. Опустив правое плечо, подхватил маленького старичка под локоть и подвел туда, где только что стоял сам.

Я ш а (снова задрав голову). Ну, что скажете об акварели Занблита?

С т а р и ч о к (простодушно). Ничего не скажу. Я ее не вижу. Слишком высоко повесили.

Я ш а (отпустив локоть старичка, с раздражением). Ах, и вы уже видите только то, что нужно. Мне казалось, вы.

С т а р и ч о к (в растерянности, виновато). Голубчик, у меня катаракта…

О т е ц (про себя). Ай-ай-ай, Яша… Какой безжалостный… Что с тобой сделалось…

Но Яша уже снова держал старичка под локоть, с приветливой улыбкой водил его от картины к картине. В полном единодушии они, то сокрушаясь, разводили руками, то без слов насмешливо переглядывались, то решительно мотали головами — и вдруг, пройдя несколько шагов, цепенели, будто им явился сам Илья-пророк. Очнувшись, они подходили к стене почти вплотную, примеряясь глазом — шаг налево, шаг направо… Яша все не отпускал локоть старика. Отступив немного от картины, он водил рукой, как бы следуя за движением кисти художника по бумаге («Правда, здорово, Юрий Виссарионович?»).

О т е ц (про себя). Золотое дитя… А то, что он раньше прикрикнул на старичка, тоже ведь от доброты. За товарища заступился. Всегда таким был…

Предоставленный сыном самому себе, отец принялся один бродить вдоль стен. На его взгляд, все здесь было очень красиво. Но присмотреться тщательней он не мог себя заставить. Против воли тянулся к этикеткам под картинами, где были указаны фамилии авторов… Столько фамилий!.. Чем больше ходил он по выставке, тем сильнее терзался: «Яшенька, чем же ты провинился? Почему твоего имени здесь нет?»