Изменить стиль страницы

…Яша увидел их сразу. Состав постепенно замедлял ход, и родители спешили к его вагону от хвоста поезда. Как только проводник откинул подножку, Яша бросился им навстречу. Они уже подбегали к другому концу вагона. Яша нагнулся к матери, и она, маленькая, трепещущая, припала лицом к его белой сорочке, вся ушла в нее. На несколько долгих мгновений она забылась на его груди. Яша с нежностью и тоской гладил кудрявый серый пух на голове матери и поверх нее улыбался отцу.

Они стояли втроем — крошечный островок среди бушующего моря. Мимо них проносились взад и вперед человеческие фигуры. Как волны, набегал и откатывался невнятный гул голосов. Мать наконец оторвалась от Яши. Позже она хотела вспомнить и не могла, когда и каким манером он поздоровался с отцом. Сама она и двух слов с сыном не сказала. Только смотрела в его узкое, такое интеллигентное лицо, которое, как всегда, от улыбки казалось шире. «Он хорошо выглядит, лучше и желать не надо». В ее глазах свидетельством этому была аккуратная прическа сына — с пробором справа, с вихром слева, свисавшим, на его высокий лоб, и одной прядкой, словно стрелкой, взметнувшейся кверху. Даже прямая линия складки на брюках, которые он носил, по подсчету матери, уже четвертый год, а также тщательно повязанный галстук под тугим белым воротничком — во всем этом она видела приметы довольства и благополучия. Все заготовленные для сына слова вылетели у нее из головы. К чему слова, когда вот он — Яша, здоровый, веселый, ласковый… Она все смотрела, вбирала в себя утонченно благородный облик сына — кто бы подумал, что он ведет свою родословную от евреев-аптекарей, а не от потомственных аристократов! Раздался первый звонок к отправлению, и… конец счастью. Мать вздрогнула, сжалась в комок, застыла. Она уже больше ничего не видела, ничего не слышала. Только ждала. Второго звонка, третьего… Ждать было невыносимо. Пусть бы уж колокол отзвонил, все равно он свое дело сделал — оглушил ее. Скорей бы, скорей. Еще минута — и поезд дернется, затарахтит…

Отец?.. За последние месяцы, прожитые в постоянной тревоге, в нем тоже, очевидно, что-то перегорело, обуглилось. Все, что ему надо было сказать сыну, будто ветром развеяло. И сын это понимал. На неловкие вопросы отца: «Как поживаешь, Яша?» «Много успел в Крыму?» — он отвечал то, что отцу, наверно, хотелось услышать. На сей раз именно Яша, обычно молчаливый и сдержанный, не скупился на слова, старался залатать все прорехи.

Еще миг — и вот уже он, самый высокий из всех, кто сгрудился в тамбуре, поверх голов машет родителям, которые бегут за набирающим скорость поездом.

Так же как мать несколькими минутами раньше, мучась неизбежностью, ждала, чтобы поезд ушел поскорей, — сыну теперь нужно было только одно: не видеть больше, как родители бегут за ним. И когда это произошло, когда мать с отцом исчезли из виду, он зябко съежился под одеждой: доведется ли ему увидеть их еще когда-нибудь?

Сидя на откидном стуле в коридоре, Яша смотрел в окно. Некоторое время еще был виден холодный свет городских огней, потом и они исчезли.

Зачем остаются версты позади, для чего они мчатся навстречу? Столбы у дороги с тусклыми фонарями. Стоят, считают версты. Их тоже неуклонно несет навстречу. Зачем? Чтоб снова отбросить назад?

Так и он… Зачем понесло его в Крым? Впервые за десять лет он без Фиры оставил Москву. И зачем его теперь несет обратно? Да, обратно… К кому? К Фире?

Яша сидит в коридоре у открытого окна. Потянуло ветерком, и снова затишье. В воздухе испарина, неподвижность. Томительное, напоенное дождями тепло ранней осени. О чем бы они сейчас говорили с Фирой, будь она здесь, рядом? «Застегни воротник, — сказала бы она. — Простудишься». Просительный, тревожный голос, пристрастный взгляд. Она предстала перед ним со всей отчетливостью. И себя он видел так же ясно: он не подымется сразу, так и будет сидеть у открытого окна, как упрямый мальчишка, хотя знает, что она права, что он действительно может простудиться, а простуживаться ему нельзя ни в коем случае… Он это знает и сейчас. Ладно, раз уж подумал об этом, придется в самом деле оторваться от окна. Однако, если бы Фира попросила об этом… Но почему же? Неужели это назло… Неужели ему надо во что бы то ни стало поступать ей наперекор? Чем она заслужила это?

Яша вошел в купе, взобрался на верхнюю полку, вытянулся было во всю длину, но сразу подобрал под себя ноги. Холодно… Снова жар? В санатории у него за последний месяц ни разу не поднималась температура. Он натянул на себя одеяло, подоткнул края. Вот так хорошо, тепло, клонит в сон. Чего еще надо? Ему ведь хотелось ехать одному. Сам решил.

Яша прекрасно знал, что Фира украдкой готовится его сопровождать. Однажды решилась даже намекнуть, что можно, наверно, снять комнату неподалеку от санатория, где он будет лечиться. Комнату! Да разве она бы на койку не согласилась — пусть и далеко от санатория! Никакой конурой не побрезговала бы и нисколько не переживала бы, если бы в одном закутке с ней паслось с полдесятка пышнотелых курортниц. Да, Фира ждала хотя бы небрежного кивка. До последней минуты — когда они вместе вышли из дому, когда ехали на трамвае к вокзалу. Но он не кивнул. Он свободный человек. Такова его воля. Да, он хотел, ему не терпелось, чтобы его оставили в покое. Все… Да, все… Остаться наедине с собой. Ему это необходимо. Во всяком случае, чтобы рядом не было Фиры. И не было… Он стиснул зубы и, дабы не прорвалось нечто ненужное и недозволенное, пресек свою мысль, которая все же досказала уклончиво: никого чтоб не было…

Он притих, долго лежал не шевелясь. В купе он был один. Его попутчики, семья из трех человек, вышли в Киеве. После трех санаторных месяцев с пятью соседями в палате, и то меняющимися — одни уезжали, другие приезжали, он радовался тишине и одиночеству. Как славно покачиваться в поезде и чувствовать себя здоровым. Избавленным от всех недугов… Исцеленному можно и вздремнуть спокойно.

За дверью послышались голоса. Не дай бог, кто-нибудь в его купе! Да уж лучше теперь, а то среди ночи разбудят. От одной только мысли, что его могут разбудить, сон как рукой смахнуло. Яшей снова овладело столь знакомое ему в последнее время состояние взвинченности и нервозности, когда весь свет не мил, когда подступающее к горлу раздражение необходимо на ком-нибудь выместить. Чаще всего в таких случаях незаслуженно страдают самые близкие.

Как он боялся там, в санатории, что Фира вдруг возьмет да приедет. Конечно, она способна на это. Она такой же свободный человек, как он, с решительной волей, без предрассудков. Пугала ли его в самом деле перспектива ее приезда? Может, наоборот — он надеялся и ждал жену? Какая разница, страшился ли, надеялся ли? Так или иначе, он, очевидно, еще недостаточно знал Фиру, хотя она, казалось, так сроднилась с ним… Нет, она рассудила иначе — не приехала. Только писала открытки. Не как жена и не как возлюбленная. Привычная заботливость, материнская:

«Слушайся докторов. Не отступай от предписанного режима»; «Если тебе не разрешают работать, не работай. На будущий год приедешь в Ялту здоровым и будешь писать сколько душе угодно»; «Если нужны какие-нибудь лекарства, сразу сообщи, в Москве раздобуду».

Фира пеклась о его здоровье, как всегда, как все годы их совместной жизни. Что же касается остального… Остального она не хотела замечать. Наверно, считала блажью, которая пройдет сама собой. Да ведь и он в минуты отрезвления думал так же. Разве могут пойти прахом десять лет, прожитых с Фирой? В его умопомрачении она, во всяком случае, не собиралась приходить ему на помощь. Даже соломинку не хотела протянуть — пусть сам выкарабкивается.

Яков тоже ограничивался открытками, еще более короткими, чем Фира. Ей и родителям. В этих открытках умещалось немногим больше, чем на обороте денежного перевода. Сумму чувств фиксировала обратная сторона открытки — небо, горы, море, чайки над морем. Цена цветной фотографии…

М а т ь. И все-таки…

О т е ц. Что «все-таки»? Вид у него, не сглазить бы…