Изменить стиль страницы

— Штучки Рейзеле… — сразу определила она.

Приезд Рейзеле мне хорошо запомнился. В тот день я первый раз в жизни ехала «на извозчике». Не на вокзал, конечно, а с вокзала. Существо, которое носило уменьшительное имя «Рейзеле», кряхтя втиснулось в широкую пролетку и там растеклось, как перестоявшееся тесто. Снаружи спинка сиденья собралась в складки под напором рыхлых телес, выпиравших меж планок. Отец легко взобрался в пролетку, опустил откидную скамейку и уселся против Рейзеле. Меня он устроил на подножке и велел крепко держаться.

Всю дорогу Рейзеле жаловалась на здоровье:

— Ну что за жизнь? Веселое занятие у себя самой считать куски во рту. Доктора́… Хотела бы я знать, у них-то самих что, круглый год пост? Колбасы нельзя, жаркого нельзя, послушать их, так и кусок паршивого штруделя — чистая отрава. — Вдруг Рейзеле с беспокойством заерзала на сиденье и тронула папу за колено: — Иче, вон там, кажется, колбасная Канторовича, Надо купить чего-нибудь перекусить. Душа своего просит.

Пролетка остановилась, Рейзеле запустила руку в свой огромный ридикюль, который я было приняла за мешок, удивляясь, почему мешок черный, да еще блестит. Очевидно, она собиралась дать папе деньги на покупки, но тут же передумала. Как бы раскаиваясь в своем широком жесте, она в несколько оборотов затянула ридикюль шнурком.

— Да где тебе разобраться? Давай уж вместе…

Заколебались фалды, заколыхались ярко-красные цветы на платье, и Рейзеле выволокла себя из пролетки.

Всю дорогу, которая оставалась до нашего дома, папа бережно поддерживал на коленях покупки. От их запаха у меня кружилась голова. Тайное чувство подсказывало мне, что навряд ли мне удастся вкусить от содержимого больших и маленьких свертков Рейзеле. Чего можно ждать от такой вруньи? То она ничего в рот не берет, то она покупает столько еды, что нам всем хватило бы на неделю. Мне хотелось есть, я устала и уже не испытывала никакого удовольствия от катанья «на извозчике». «Рейзе — врунья, Рейзе — лгунья!» — мстительно повторяла я про себя. Когда пролетка подкатила наконец к нашему двору, я с трудом подавила в себе желание подкрасться к Рейзеле со спины и через спинку сиденья ущипнуть ее за мясистые складки. Да мне бы, пожалуй, и не успеть… Едва только лошадь стала, Рейзеле с неожиданной прытью выбралась из пролетки. Она показала пальцем направо и спросила почему-то не у папы, а у меня:

— Сюда?

— Нет, туда.

Быстрым, уверенным шагом Рейзеле направилась в глубь двора, прижимая к животу необъятный ридикюль и все свои свертки, которые каким-то чудом от папы перешли к ней. Я оглянулась на папу. С пристыженным лицом, не смея поднять глаз на извозчика, он что-то искал в своем потертом кожаном кошельке.

Охая и кряхтя, Рейзеле протиснулась в дверь.

Съев приготовленный мамой обед, она решительно заявила: «Хочу вздремнуть!» — и, будто она здесь была хозяйкой, выгнала детей во двор.

Вздремнуть ей, однако, не удалось. Не прошло и четверти часа, как мама, толкнув раму, распахнула окно и крикнула:

— Дети, заходите в дом!

Рейзеле стояла посредине комнаты, зажав в руках ридикюль, высокая и широкая, как башня. Башню венчала маленькая головка с туго скрученным на самой макушке серым ватным узлом. Где-то там, наверху, было и лицо — безглазый, безносый красный шар. Отец тоже стоял, щуплый, невысокого роста, очень красивый. Потому, наверно, мне так запала в память эта сцена, что первый раз в жизни я открыла для себя красоту человеческого лица. По-новому я увидела знакомый мне с рожденья высокий лоб, за которым всегда готова была зародиться мысль, живые глаза, и умную бородку, подстриженную, как у Менделе Мойхер-Сфорима, любимца папы. «Шолом-Алейхем[2], — говорил он, — тоже смотрит в корень, но Менделе копает глубже». Отец стоял перед «Рейзеле-вруньей» со сконфуженным лицом, как всегда, когда жизнь сталкивала его с чьим-то неблаговидным поступком. Захлестнувшее меня горячее чувство любви глубоко отличалось от прежней детской привязанности к отцу. Было понимание, сочувствие, была любовь единомышленника.

От окна, возле которого осталась стоять мама, полетел кусок матовой черной кожи, который шлепнулся прямо в грудь Рейзеле и тут же исчез в ее как по волшебству разинувшем рот ридикюле. Вскоре я узнала, почему мама с таким бешенством запустила в Рейзеле этим невинным куском кожи. Тогда же я ничего не поняла. Дверь распахнулась с треском, с таким же треском захлопнулась, и… с Рейзеле было покончено, казалось, навсегда.

И вот эта же самая Рейзеле прислала нам приглашение на свадьбу своей дочери, и, что всего удивительнее, отец согласился поехать.

— Из-за Рейзеле я не буду на свадьбе Рише-Баше? — раздумчиво говорил отец. — Кто еще так достоин счастья, как она? Кроткая голубка. Светлой минуты в своей жизни не видела. Промыкалась все молодые годы в прислугах у собственной матери.

Отец был непреклонен, и маме пришлось сдаться. Сама-то она не поехала. Она и слушать не хотела о свинском доме Рейзеле. А папа… если ему так уж нравится сидеть среди богачей, то пусть по крайней мере захватит с собой несколько буханок хлеба и парочку-другую селедок. Хотя бы для гостей. Угощением Рейзеле сыт не будешь. «Берегись, — предостерегала мама, — как бы тебя там не выдоили, она и ее сынок Соломончик! Опять предложат кроить голенища для сапог из ворованной кожи. Для таких война — счастье».

Я была в семье самой младшей и папиной любимицей. «Зачем ей сидеть дома одной?» — сказал он маме и взял меня с собой на свадьбу. За день до отъезда мы пошли с папой к тете Малке попрощаться. Со двора еще мы услышали стрекотанье швейной машины. В сенях Авремл, стоя на четвереньках, возился с утюгом. Увидев меня, он надул щеки и загукал в утюг так, что искры полетели. Тетю Малку мы застали за зингеровской машиной, которую она привезла с собой из местечка. Тесто она больше не месила. Но в том, как из-под ее пальцев плавно вытекал кусок белой материи по другую сторону строчащей иглы, мне снова привиделся танец. У ног тети Малки сидела на низенькой скамеечке Хавеле и пришивала пуговицы к наволочке.

Прощаясь со мной и с папой, тетя Малка оглядела меня со всех сторон, одернула платье спереди, подтянула у шеи сзади.

— Так вроде ничего, только рукава коротки. Растет девочка… — Тетя достала из комода праздничное платье Хавеле и заставила меня его примерить. Она не могла надивиться тому, как хорошо сидит на мне платье ее дочки, как оно мне к лицу. Мне страшно не хотелось снимать с себя платье Хавеле, зеленое платье в цветочках, с оборками на рукавах и по подолу, с белым кружевным воротничком, но папа наотрез отказался взять его для меня хотя бы на время.

— Брось! — прикрикнула на него тетя Малка. — Ничего платью не сделается, цело будет. А если и нет, — добавила она, — мы с тобой как-нибудь без раввина разберемся. Эка важность!

3

Где же невеста? Мне никак не удавалось на нее посмотреть. К подвенечному шатру было не протолкнуться, И за ужином я невесту не увидела. К свадебному столу все бросились как на пожар и тут же зачавкали, зачмокали, загоготали… Мы с папой еле нашли себе место с самого края, откуда ничего нельзя было разглядеть. Во время танцев перед моими глазами несколько раз пронеслась фигура в белом. За ее спиной трепыхался белый тюль. Но те же, которые чавкали, чмокали, гоготали, каждый раз заслоняли ее от меня. Я то и дело тянула отца за рукав:

— Папа, невеста красивая? — В том, что она молодая, я не сомневалась. Разве бывают невесты не молодые?

— Красивая, красивая, — рассеянно отвечал мне отец.

«Кроткая голубка» — так назвал папа невесту, когда мы с ним собирались на свадьбу. Теперь же, после промелькнувшего передо мной белого тюля, она из кроткой голубки превратилась в моем воображении в легкокрылого ангела. Ни голубки, ни ангела мне никогда не доводилось видеть. Мне, однако, было доподлинно известно, что как голубки, так и ангелы красивые и добрые и, в отличие от людей, они не ходят, а порхают.

вернуться

2

Менделе Мойхер-Сфорим (1836—1917); Шолом-Алейхем (1859—1916) — классики еврейской литературы.