Изменить стиль страницы

Мы возвращались в город пешком. Папа крепко держал меня за руку, видно, боялся, что я потеряюсь. А может, не хотел, чтобы я оглядывалась. Но я все равно спиной чувствовала: мы уходим, а лошадь смотрит нам вслед своим большим черным глазом.

Впереди шагал своими длинными ногами «раненый солдат» в тюрбане. Мы молча шли за ним. Несмотря на то, что у него «мозги полопались», память у него нисколько не пострадала. Он привел нас прямиком к нашему дому. И первым вступил в него. Сеней он как бы и не заметил. Уверенной рукой, будто прожил здесь жизнь, нажал на ручку кухонной двери, по-хозяйски перешагнул через порог и тут только бессильно припал спиной к стене. Мама и сестра моя Рисл бросились ему на помощь. Схватив увенчанного тюрбаном гостя за локти, они повели его в каморку сестры. Обе бережно его поддерживали, а мне виделось, что не они ведут его, а он их тащит, с легкостью сунув, как два кулька, себе под мышки. Войдя в каморку, он кульки выпустил и повалился на кровать. Все время, что он у нас жил, а жил он у нас долго, Рисл спала в одной постели со мной.

Словно по уговору, все заботы о «раненом солдате» с первой же минуты его появления в доме взяла на себя Рисл. Докторов она к нему не водила, лекарствами не поила. Как только он вытянулся на кровати, сплющив подушку и упершись белым тюрбаном в изголовье, а ногами, с которых папа успел стащить башмаки, распирая изножье, — сестра принялась за врачевание. И вата у нее нашлась, и пузырек с йодом, ну а ножницам как не быть в доме? Со всем этим нехитрым снаряжением и с тазом чистой воды она подсела к больному. А когда вынесла таз, при каждом ее шаге в воде вздрагивали бурые комочки свалявшейся пакли, в которых трудно было узнать волосы «раненого солдата», так как были они у него черные, как деготь.

Когда Рисл уходила на работу, она всем нам наказывала охранять покой больного, не давать ему и пальцем пошевелить. «Чего только не натерпелся на войне, — сокрушалась она, — вот и голову ему покалечило…»

Казалось бы, одна только Рисл и могла поверить, что ее подопечный ранен на войне. Ее не было дома, когда он у нас появился впервые. Увидела она его уже в тюрбане. Как было не пожалеть человека с забинтованной головой и в шинели не шинели, а все же в шинели? Тем более что несколько дней его состояние было весьма плачевно. То не произносил ни слова, то в бреду все повторял, что, мол, не здешний он, из Калиша он, и не хочет, чтобы его гоняли на войну, он и так «раненый солдат». О лошади, на долю которой выпало расстаться с жизнью на дне придорожной канавы, никто и не вспоминал. Было также начисто забыто, что именно она, это кроткое создание, нанесла увечье своему бывшему хозяину, и так грубо, оглоблей по голове. Постепенно мы все стали верить в то, что наш незваный гость действительно раненый солдат, и всячески старались облегчить его страдания.

Здоровье больного улучшилось. Он начал говорить (уже не в бреду), и, пожалуй, даже слишком много. И все с Рисл. И все тихо. Мне очень хотелось знать, о чем это они говорят, почему Рисл сидит с ним часами в своей бывшей каморке. Ну и что с того, что у него «полопались мозги»? Рисл, видать, их неплохо запаяла. Вон и тюрбан уже снят с головы. Волосы по-прежнему черные. Лишь макушка, с которой сестра в виде скорой помощи состригла и бросила в таз бурые комочки, стала розовой и гладкой, как блин. Это мне было видно только с лежанки, на которую я иногда взбиралась погреться. Итак, я никак не могла уловить, о чем Рисл говорит с «раненым солдатом». Зато я ясно улавливала, что мама не прочь от него избавиться.

Однажды до меня дошел шепот мамы:

— Новая напасть… Из самого из Калиша, ты когда-нибудь слышал о таком городе? Наверно, жену с детьми оставил в этом своем Калише. Не мальчик же…

А отец:

— Ну и что? Если он из Калиша и если у него там жена и дети, так его не жалко?

— Нашел кого жалеть… Жену и детей жалко. Что они, не евреи? Выгнали их из этого самого Калиша.

— Да откуда ты взяла, что у него жена и дети?

— Возьми глаза в руки. Ты точно твой слепой конь. Лезешь прямо в канаву.

Отец, против своего обыкновения, сердито:

— Прекрати. Наша Рисл умница.

Странный разговор. Шепотом, а папа вдруг повысил голос. А я точно знаю: когда папа повышает голос, это значит, что он чувствует себя неуверенно. Что-то недоброе нависло над нашим домом. Хотела бы я знать, из-за кого все-таки папа с мамой ссорятся. Из-за «раненого солдата», которого я, точно так же как мама, почему-то невзлюбила, или же из-за моей сестры Рисл? При чем тут сестра?

Рисл была единственным чудом, которого отец дождался. Когда мне было шесть лет, Рисл, чуть ли не втрое старше меня, была разве лишь на ноготок выше меня ростом. Мама вся извелась: именно мальчики, как нарочно, похожи на нее (отец мой, увы, не отличался высоким ростом), мальчики тянутся вверх, как молодые деревца, любо смотреть. Это так и надо. Но чем же прогневала господа Рисл, такое прелестное дитя, с лица точно куколка, а не растет. Мама все откладывала когда грош, когда копейку, а когда и пятак, копила деньги для докторов. Так она и до доктора Позняка дошла, который славился в нашем городе своими знаниями и своей добротой. Денег он у мамы не взял. Чем тратиться на лечение, сказал ей доктор Позняк, пусть лучше даст девочке рыбий жир. Рыбий жир девочка пила, но от этого ничего не изменилось. Мама снова накопила денег, побольше, чем в первый раз, и, явившись к доктору Позняку, прежде всего выложила свой капитал на стол.

— Уберите деньги! — прежде всего сказал доктор, а осмотрев девочку, добавил: — Больше ее ко мне не водите, я тут ничем помочь не могу.

Отвадить маму доктору не удалось. Она еще не раз приводила к нему девочку, пока он в сердцах не сказал ей открыто, что он доктор, а не знахарь, заклинаний не признает, что может, то и лечит. Если бы девочка была дочкой Ротшильда, он направил бы ее к морю, к лечебным источникам, а так…

У мамы был такой убитый вид, что доктор смягчился.

— Она, может, и сама еще вырастет, — сказал он. — Да и какая есть, она красавица. Не расстраивайтесь!

Но мама расстраивалась. Раз доктор отказался лечить ее дочку («он, видите ли, не знахарь»), то оставалось только к знахарю и обратиться. Втайне от отца мама повела Рисл к некоей Степаниде, слава которой, пожалуй, не уступала славе рабби-чудотворца. Рисл, девушка взрослая, но отнюдь не рослая, стала пить полученную у Степаниды водичку коричневого цвета, которую она прятала от папы в нижнем ящике комода. Проглотив ложечку Степанидиного снадобья, Рисл каждый раз на какой-то миг застывала с бутылкой и с ложечкой в руках, в ожидании, а вдруг она тут же начнет расти. Вкус чудодейственной водички был мне знаком. Раз не стерпела и попробовала. Вкусная была водичка, вроде подслащенного цикория с молоком, который мама подавала нам только в субботу.

Рисл все пила и пила свою водичку, пока отец не застиг ее однажды за этим занятием, поймал с поличным. Степанидина бутылка вместе с ее содержимым нашла свой вечный покой на помойке во дворе. И вот, совершенно неожиданно, примерно через год после истории с водичкой, все стали замечать, что Рисл растет, да еще как… Прежде всего она сильно переросла меня, а затем пустилась наперегонки с братьями. С младшим она быстро справилась, а когда начала и до старшего добираться, равняться стало не с кем. Началась война. Тут уж было не до рыбьего жира и не до коричневой водички. Да Рисл уже ни в том, ни в другом не нуждалась. Она сделалась опорой семьи.

И вдруг вижу ясно: мама недовольна Рисл, а папа хоть и прикидывается, что все у нас обстоит как нельзя лучше, чем-то обеспокоен.

А дома у нас беда бедой. Папа сидит без дела. «Нет кожи», — то и дело оправдывается он, растерянно разводя руками, будто в том его вина. От братьев перестали приходить письма. Куда их занесло, живы ли, здоровы ли — ничего не известно. И за окном светопомрачение. Солнце и не показывается, куда девалась его самонадеянность? Холодный осенний ветер походя сдул его и заселил небо вспученными грязно-серыми мешками, из которых день и ночь хлюпала над городом вода.