Изменить стиль страницы

Какой-то внутренний голос повелевал мне не дожидаться раздачи табелей. У меня все еще оставалось четыре золотых и немного серебра. День рождения отца приближался. Я пошел в лучший галантерейный магазин и потребовал мужские галстуки самого лучшего качества. Приказчик тотчас же смекнул, что я ничего не смыслю, и предложил мне набор настоящих английских галстуков, на которые пошло не по три локтя шелка, как на обычный галстук, а верных четыре. Набор состоял из шести галстуков одинакового рисунка, но разных цветов, один ярче другого; на них, вероятно, не было спроса, они были слишком броски и слишком дороги. И здесь я истратил последние золотые.

Дома я спрятал галстуки вместе с учебником по душевным болезням в мой самый надежный тайник, то есть в печку, которая уже не топилась, — отец всегда экономил на топливе и вел счет каждой мерке угля.

На другой день состоялась пирушка. Настроение гостей очень скоро упало. Большинству стало скверно от папирос и мадеры. Некоторые захватили конфеты и даже огурцы домой.

В ночь перед раздачей табелей я спал крепко. Отец ничего не подозревал. Мать наконец предложила мне две недостающие кроны. Что оставалось делать? Отвернувшись, я поблагодарил ее.

— А как со школой? Ты перейдешь?

— Не беспокойся! — сказал я.

События развернулись быстрее и страшнее, чем я опасался. В моем табеле стояли не две, а целых три неудовлетворительных отметки. Я не уверен, что со мной поступили справедливо. Третьей плохой отметки я никак не ждал. Может быть, мне поставили ее в наказание. Отец, словно в насмешку, встретил меня очень ласково.

— Ну-ка, покажи табель, верно, не плох? — сказал он. Но, пробежав отметки — он все охватил одним взглядом, — отец побледнел и закусил губу.

Дрожа, я ждал гневного слова, удара. Ничего… Он посмотрел на меня, и я вспомнил, как он смотрит на пилигримов, и как смотрит на безнадежных больных, и как произносит «будто нужно им всем помогать!» и «безнадежные больные отталкивают меня». Но я был его сыном. И поэтому я тоже молчал. Мы стояли в приемной, у остановившихся часов. Он осторожно отворил дверцы футляра и толкнул маятник. Потом перевел стрелки. Было три четверти одиннадцатого. Часы показывали ровно шесть. Они били каждые полчаса, и отец всякий раз передвигал стрелки, чтобы часы начинали бить. Это было необходимо, иначе они испортились бы. Я понял его.

Когда стрелки дошли до одиннадцати, отец постучал в дверь, за которой дожидался наш Лука. Он вошел заспанный, со вспухшим лицом и блестящими глазами, от него разило водкой. Но как бы он ни выглядел — с каким удовольствием я очутился бы на его месте!

— Милый Лука! — сказал отец. Как мне хотелось, чтоб он меня назвал «милый». Но мне он не сказал ничего, ни единого слова. — Позовите мою жену.

Пришла мать, она еще ни о чем не знала и сразу вспыхнула, ее широко раскрытые глаза пожирали меня, руки ее дрожали.

— Успокойся! — сказал отец с нежностью, он давно уже к ней так не обращался. — Я ведь не потревожил тебя?

Мать покачала головой.

— Вот! — сказал отец и протянул ей табель.

— Не уйти ли ему? — спросила мать, подразумевая Луку, который стоял, упиваясь этим зрелищем. Но отец не понял ее.

— Нет, — сказал он, — если ты позволишь, я хотел бы, чтобы он (я) остался здесь.

— Как тебе угодно, — пролепетала мать и села. Складки ее шелкового платья, отливавшие из красного в небесно-голубое, зашелестели, когда она, съежившись, опустилась в плюшевое кресло. Она была очень бледна.

— Тебе холодно? — спросил отец необычайно глубоким, нежным голосом, совсем по-иному, чем всегда.

— Нет, нет, — ответила мать и выпрямилась.

Ночью снова похолодало. В печке, стоявшей в приемной, горел яркий огонь. Если у меня наверху затопили тоже, я пропал. Правда, ради пациентов, в приемной должно быть особенно тепло. Вовсе не обязательно, чтобы и в детской затопили. Я уже примирился со злосчастным табелем и молил бога, в которого я верил всей душой, хотя чуда и не случилось, — нет, именно потому что не случилось, ведь я не заслужил его, — я молился спасителю моему Иисусу Христу и богородице, чтобы в моей комнате не затопили и чтобы мы были избавлены по крайней мере от этого. Я говорю именно «мы». Ибо я ощущал всех нас — отца, который стоял выпрямившись за спинкой кресла и гладил по волосам мать; мать в платье из жесткого шелка, которое теперь отливало красным, и себя, забившегося в угол, но все-таки державшегося на ногах, — как некое целое, как наш дом, как семью, которая всегда едина и служит на благо всем нам, что бы там ни случалось.

Мать не захотела читать табель. Я знал почему.

— Он очень плохой? — спросила она нерешительно, поглядывая на отца снизу вверх. Ей было стыдно, она медленно покраснела, покраснела, как ее платье, но, обмахиваясь табелем, она все же попыталась улыбнуться.

Отец подумал, что ей мешает слуга, с которым у нее были вечные стычки из-за пьянства и прочего. Багровая физиономия Луки все еще торчала в комнате.

— Что вам здесь нужно? — обратился отец к нему.

— От вас ничего, — грубо ответил Лука. Он был единственный, кто мог себе позволить что-либо подобное. Наконец он вышел и громко хлопнул дверью. Отец серьезно посмотрел на мать. Она должна прочесть табель.

— Значит, он все-таки провалился? — сказала она просто.

Я готов был обнять и расцеловать ее за то, как она приняла это событие, но любил, я все-таки только отца. Мой отец — в нем был я. Я принадлежал ему, вот как принадлежишь себе, только еще глубже, еще крепче и каждый день по-новому. Это необъяснимо. Но его многие любили так.

Мать поняла, как я благодарен ей, и сделала все, что было в ее силах.

— Он должен стать теперь другим, — сказала она.

Ее милое «он» вместо «ты» явилось бы бальзамом для всякого супруга, кроме моего отца.

Может быть, он почувствовал нечто вроде ревности. Потому что он стал резок.

— Он? Что ты хочешь сказать?

— Ах, дорогой Макси, — сказала мать вкрадчиво. Она встала, обняла его за шею и стала поправлять его потертый, выцветший, вывернутый наизнанку галстук. — Он исправится. Он будет прилежно учиться, а в крайнем случае придется взять ему репетитора.

— Вот как, репетитора? — холодно переспросил отец. — И ты будешь платить из твоих карманных денег?

— Нет, этого я не сказала. Мои родители посылают мне деньги исключительно на туалеты — чтобы не обременять тебя, — добавила она примирительно.

— Очень благодарен! Очень благодарен! — жестко сказал отец. — Я не принимаю подарков.

— Чего же ты наконец хочешь? — раздраженно спросила мать, забыв о том, что я в комнате.

Отец тоже забыл о моем присутствии — или, может быть, сделал это умышленно? Он отодвинулся от нас — от матери и от меня — и сказал:

— Если бы нам выплатили твое приданое, я мог бы обойтись и без этих подачек. Это не слишком корректно, знаешь ли…

— Я думала, ты любишь, ты любишь… — начала мать, но, увидев, что я все еще здесь, сказала, указывая на дверь в кабинет: — Ступай туда, сынок, подожди, пока тебя позовут.

Я ушел. Дверь за мной закрылась.

В этой комнате, которую я хорошо знал, меня уже в раннем детстве занимали висевшие на стене таблицы с постепенно уменьшавшимися буквами. Я не мог понять, почему эти буквы с каждой строкой становятся все меньше и меньше, и когда выучился азбуке, я первым делом принялся их читать. Но в них не было никакого смысла. После долгих размышлений я решил, что это начальные буквы молитвы, которую читают больные (слепым ее, верно, читает мой отец). И даже теперь, когда я перелистал уже столько книг, штук двадцать пять за последние недели, я все еще думал, что это так. Да, пришел час найти слова этой молитвы, и я ломал себе голову, не зная, как это сделать. Но едва я придумал слова первой строки и попытался разгадать число 6/6, стоявшее под нею, как отец позвал меня.

— Почему ты не доверился матери? — спросил он не ласково, но и не сурово.

Я покраснел и молчал. Отец легонько, словно встряхивая, толкнул меня под локоть.