Изменить стиль страницы

Мой бывший ученик Ягелло, которого я намеревался разыскать вечером, не сдал еще экзамена на аттестат зрелости, он провалился в последнем семестре. Перикл часто виделся с Ягелло, но сегодня ему не хотелось сопровождать меня. Он с презрением говорил о любимом предмете Ягелло. Политическая экономия?! Тоже наука! Потомок старинного дворянского рода, очень богатый сын полковника-поляка и матери-француженки, происходившей из высших финансовых кругов, Ягелло интерес совался преимущественно вопросами детского труда. Он начал уже писать работу, посвященную этой проблеме, из которой, разумеется, проку не будет.

Мой Перикл тоже решил систематизировать свои мысли по некоторым вопросам и послал некоему профессору философии в Германии небольшой трактат, написанный от руки его отвратительным почерком. Трактат, очевидно, произвел впечатление, потому что Перикл получил ответ. Когда мы в конце дня еще раз зашли к нему на квартиру, он начал разыскивать этот ответ в универсальном шкафу, на этот раз среди чистого белья. Наконец он нашел его совсем измятым. Я прочел только обращение: «Глубокоуважаемый г-н коллега!» Значит, профессор — тайный советник — считал его своим коллегой! Его, полуслепого юношу, которому не было еще девятнадцати лет! На Перикла это, очевидно, не произвело большого впечатления, он скомкал письмо и швырнул его в угол. Перикл считал всех университетских бонз «жалкими и ненавистными ничтожествами». Отец его, который уже еле держался на ногах, вполне разделял это презрение к официальной университетской философии.

Я все время возвращался к вопросу о моей будущей профессии. После отца она занимала меня больше всего на свете.

— А что, в сущности, ты намереваешься делать? — спросил Перикл.

— Изучать медицину, — ответил я гордо.

— Так, так, так, — заметил он. — Ты, в сущности, не так меня понял, я хотел спросить, что ты собираешься делать сегодня вечером. Неужели ты действительно намерен терять время на этих недочеловеков (на полковника и Ягелло)?

Я не стал углубляться в эту тему.

— А ты кем хочешь стать? — спросил я наивно.

— Стать? — переспросил он.

Я понял и промолчал. Он уже твердо встал на путь, который сам себе предначертал. У него не было такого отца, как у меня.

Я вздохнул. Я предвидел, что мне придется еще выдержать борьбу с семьей, прежде чем я смогу сказать — я изучаю медицину. Теперь Перикл, в свою очередь, не понял меня. Он стал как-то мягче и, придвигаясь ко мне, спросил:

— У тебя тоже горести? Женщины! Что за пошлая порода — и все же! Ты тоже несчастлив в любви?

Я не хотел обидеть его и только вздохнул еще раз.

К чему рассказывать о моих переживаниях с Валли?

— Да, — кивнул он, обрадованный. — Это тяжело. Я люблю. Она удивительная женщина, злая, великолепная. Имя ее не имеет значения. Я сделал ей предложение, но она говорит, что я еще слишком молод и она должна подумать. Ей хочется государственного чиновника с правом на пенсию. Что же! Философов, которые имеют право на пенсию, не бывает.

Словно боясь, что я расскажу ему о более счастливом чувстве, он торопливо оборвал разговор:

— У тебя есть перчатки?

Я не мог сказать ему, что нельзя являться с туристским мешком и в лайковых перчатках.

— Торопись, малыш, — продолжал он. — Не можешь же ты приехать к полковнику, когда все уже будут спать.

Мне очень хотелось побыть с ним еще, но я прекрасно понимал Перикла, и даже то чувство зависти, которое не покидало его с тех пор, как он увидел мои дурацкие успехи на геркулесовом аппарате. Я последовал его совету, быстро развязал мешок, вытащил пару кожаных перчаток, которые верная Валли не забыла уложить, и мы отправились. Больше мы не разговаривали. Но, несмотря ни на что, мы так крепко срослись с первых лет нашей дружбы, что нам было трудно расстаться, и мы долго ходили взад и вперед перед великолепным домом полковника. Наконец он просунул свои тонкие паучьи пальцы под мой рюкзак, словно желая взвесить тяжесть, которую мне приходится таскать, и сказал:

— Ну, довольно, ты вспотел, как негр, нам нужно расстаться.

— Если хочешь, я останусь у тебя на все лето, — сказал я, обрадованный его участием.

— Ты, верно… — И он постучал пальцем по моему лбу. — Что это тебе взбрело на ум? Провести все лето со мной, домоседом, и с моим родителем, старым пьянчугой! Ступай, ступай!

Это «ступай, ступай» показалось мне знакомым. Да, я слышал его в памятную ночь от моей Валли. Я извлек из глубины мешка банку консервов, попавшуюся мне, когда я искал перчатки; это был свиной гуляш, который туристы всегда требуют на горных станциях, — неприкосновенный запас для восхождений на глетчеры. Я решил подарить банку Периклу, и после долгих пререканий он ее взял.

Наконец мы простились. Когда я поднялся наверх к моему приятелю Ягелло и его восхитительной, золотисто-пепельной, узкобедрой, хрупкой, сероглазой сестре Эвелине, я на минуту подошел к окну и увидел его, Перикла, воинственного философа, который все ходил перед домом взад и вперед.

Семья полковника приняла меня по-родственному, как всегда, и мы уехали на другое же утро. Они только меня и дожидались.

В имении нам жилось прекрасно. Я влюбился в сестру моего друга, дело дошло даже до робких поцелуев и чего-то вроде помолвки, но все оставалось неопределенным, мы не говорили о нашей любви. Я мог бы быть счастлив, если бы меня не терзали старые тревоги: во-первых, собственное мое будущее, во-вторых, жизнь и здоровье моей матери. Как ни бессмысленно казалось это мне самому, но ответственность за все я возлагал на отца. Я не понимал, почему мне нельзя заниматься делом, для которого я считал себя созданным. Я не понимал, почему моя бедная мать должна в тридцать девять лет подвергаться опасностям беременности. А только об этих опасностях и говорили ее неразборчивые длинные письма. Среди веселой суматохи в галицийском поместье, где каждый день приносил тьму новых гостей и несметное количество развлечений, я не мог освободиться от мысли о матери, я вспоминал свои волнения и страдания в пансионе перед рождением Юдифи. Я не мог их забыть. Но вдруг тон писем матери изменился. Хотя никаких перемен произойти не могло, настроение ее стало другим, письма стали приходить реже, в них рассказывалось только о всяких мелочах. Что бы это значило?

Лето прошло. Ягелло должен был вернуться в школу, в мой родной город. Я хотел, как мы прежде условились, уехать домой. Я написал об этом родным, но они отвечали уклончиво. Наконец я обратился с решительным вопросом к отцу. Он ответил устами, или, вернее, рукой, моей матери. Он просил, чтобы я, если можно, остался в семье полковника до середины октября. Он готов в скромных размерах компенсировать расходы на мое содержание. Об этом не могло быть и речи. Полковник относился ко мне как к сыну, да мы и были уже чем-то вроде небольшой семьи. И все-таки я чувствовал, что не могу жить у него вечно, передо мной стояли другие задачи. Наконец, когда мы с полковником уже переехали в город, пришло радостное известие о рождении маленького брата. Я послал поздравительную телеграмму и думал, что меня немедленно вызовут домой. Ничего подобного не случилось. Прошла вторая половина октября. Меня терзало почти невыносимое беспокойство. Эвелина уехала в очень плохом настроении, она немного прихварывала.

Перикла в городе уже не было. Он уехал в Германию, в тот университетский город, где жил профессор, принявший в нем такое горячее участие. Я помогал Ягелло готовить уроки. Наконец я известил родных, что приезжаю в конце октября. Возражений не последовало. Я уехал.

Дома я застал полную перемену. Мать была еще больше измучена, чем после рождения Юдифи. Она не могла кормить новорожденного, пришлось взять кормилицу. У нас стало тесно. Нужно было отказать Валли или поселить ее где-нибудь на квартире. Так и сделали. Целый день Валли, как прежде, работала у нас, а вечером уходила к себе в маленькую комнатушку, в один из домов, принадлежавших моему отцу. Мою комнату, правда, не тронули, но Юдифь так враждебно относилась к новорожденному братцу, что ее пришлось, по возможности, изолировать. Мать уже не могла всецело посвящать себя девочке. Нужно было взять опытную бонну, и Юдифь с бонной должны были занять мою комнату. Но Юдифь не могла расстаться с Валли, она любила ее. И все оставалось еще невыясненным.