— А как могло попасть завещание Колумба к Коростылеву? — недоверчиво посмотрела на меня Настя.

— Не знаю. До сих пор не знаю, а может быть, это и не было настоящим завещанием. Может быть, это была подделка, а может быть, сам Николай Иванович написал это завещание. Он часто показывал его ребятам, и мы мечтали о путешествиях и подвигах, и незаметно для себя навсегда поверили, что дорого стоят только наши дела для жизни всех остальных… И когда ты будешь думать о будущей своей жизни — красивой и веселой,

— думай иногда и о том, что отчасти Коростылев умер из-за тебя тоже…

Екатерина Сергеевна Вихоть сидела за столом, закрыв глаза, уперев лоб в ладони, и поза у нее была растерянно — горестная, и сама она не была больше ни грозной, ни громоздкой, ни громогласной. Сейчас она была обычной, удрученной большим несчастьем немолодой женщиной.

— Как жить дальше? Ума не приложу, — сказала она. — Не понимаю. У меня в голове полный мрак.

Мы помолчали, и я без выражения заметил:

— Наверное, и дальше будете учить детей, что ложь — один из самых мерзких человеческих пороков…

Она подняла голову и сказала:

— Я и раньше старалась вам не лгать. Правды я не могла сказать, но и лгать не хотела. Так уж все получилось…

— Да, возможно, — кивнул я. — Но есть еще одна форма лжи

— дезинформация умолчанием. Вы меня сознательно старались ввести в заблуждение…

Она тяжело вздохнула и сказала горько:

— Вы тоже не все поняли в этой истории. Вам показалось, что я не любила и не уважала Коростылева, а это неправда. Это совсем не так. Я его очень уважала, но мне было невыносимо, что бы я ни пыталась сделать, он не принимал. Наверное, мы с ним люди очень разные, а вы сейчас смотрите на меня, будто я помогла его убить. Я ведь об этом и понятия не имела.

— Я мог бы вам поверить, — сказал я, — но именно вы объяснили Салтыковой, что Коростылева надо отвлечь от школьных дел.

— Да, наверное. Наверное, — повторила она с отчаянием.

— Я сказала Клаве, что Коростылев ни на какие уговоры не пойдет и Настю к экзаменам не допустит. Его ведь переубедить в чем-то было невозможно, если он принял твердое решение, но мне и в голову не могло прийти, что они придумают такую жуткую вещь.

— А потом, когда они не только придумали, но и исполнили телеграмму?

— Что же мне было делать? У меня сердце на куски рвалось от стыда и горя. И Клаву ненавидела хоть, а все очень жалко было.

— Жалко было?

— Жалко, — твердо повторила она. — Ведь мы с Клавой выросли вместе. Она не всегда такая лютая была. Она замечательная была…

— Когда же она перестала быть замечательной? — поинтересовался я.

— А — а, это давняя история! Мы ведь дружили со школы. И с Костей, ее мужем, я дружила. Да вот пока не случилась вся эта глупость…

— Какая глупость? — спросил я.

— Настя ведь не Костина дочка, — сказала она тихо.

— То есть как? — не понял я.

— Как — как! Прожили они с Костей несколько лет хорошо, а потом Клава встретила человека, который всю ее жизнь направил по — другому.

— А, что за человек? — спросил я.

— Клава работала официанткой в столовой горсовета, и приехала какая-то центральная комиссия. Командовал в ней Александр Петрович Еременко. Ну, конечно, тогда он еще не был заммииистра, но и в те поры крупный был тоже начальник. Познакомился с Клавой, пошутил, поговорил и сглазился — полюбил. А сам он был еще в расцвете, в силе, во власти. Клавка от него совсем обезумела. Может быть, тот и женился бы на ней, да ведь как в жизни бывает — предложили ему повышение большое, а там семья, дети, положение. Кто же это понял бы его не успели на пост назначить, а он старую жену бросил! Вот так они и — прожили много лет на два дома…

— А Костя Салтыков об этом знал?

— Ну, не сразу, конечно, но узнал. Когда Настя родилась, то Клавдия сказала ему, что это не его дочка и она от него уходит. Запил он поначалу, конечно, горевал долго, а потом пришел к Клавке: давай, мол, начнем все по — новому, девочку все равно любить буду, раз тебя люблю, моя дочка будет, забудем все, начнем жизнь сначала. Простил он Клавдию за этот грех, а она хоть и согласилась, а жить с ним толком больше не могла и не принимала его прощения. Он ей и с добротой своей не нужен был — Клава тогда Еременко любила. Ну, и он ей, конечно, помогал. Устроил в Москву на какие-то специальные курсы. Вернулась сюда — назначили ее замдиректора магазина, потом в горпищеторг, а потом уже она сама пошла — власть, силу, авторитет в городе набирала двумя руками, стала директором Дома торговли, а это у нас фигура самая заметная…

— А сейчас эта связь существует? — спросил я.

— Нет, там все кончилось, но Клавдия за эти годы стала совсем другим человеком. Система торговли — возможности, блаты, услуги, взятки, люди на подхвате всегда, — изломалась она вся.

— А вы с ней говорили раньше об этом?

— Не судья я ей. Мы с — ней прожили целую жизнь вместе. Я ведь у них в доме, когда сиротой осталась, несколько лет прожила. Я в Ярославле в пединституте училась — мне родители Клавдины посылки продуктовые слали, — на стипендию-то в двадцать рублей не проживешь. Не могла я им этого забыть никогда…

— Выходит, вы видели, как Клавдия разрушается на глазах, и ничего не пытались сделать?

— А, что я могла сделать? Она меня и слушать не хотела. Я ее совестить пытаюсь, а она смеется: мол, маленькие подарки поддерживают большие дружбы Клавдия давно считала, что меня по всем статьям перегнала. Наверное, и правда это.

— Скажите, Екатерина Сергеевна, а Настя Салтыкова знает, что Константин ей неродной отец?

— Нет, не знает. Да он ей и есть родной. Всю жизнь был отцом. И когда он в суд подал, требуя, чтобы Настя с ним жила, ведь это он от большой любви к девочке сделал. Не хотел, чтобы она Клавкину судьбу повторила. Сердцем знала я, что прав Костя, а не могла Клаву тогда предать. Отношения уже с Еременко совсем распадались, и это бы ее просто убило. И не могла она Настю отдать и не хотела, потому, что без ума ее любит. От такой любви и пошла она на это ужасное дело. Да и Есаков ее сильно подбивал на всякие пакости. Ведь моложе он ее много, боялась, что это последняя ее связь, на нем женская жизнь ее кончается.

Она подумала, помолчала и сказала:

— Трудно мне судить ее. Она ведь Настю, помимо всего, хотела устроить в Москву в институт, чтобы девочка с Петькой Есаковым поменьше общалась. Душа тревожилась у нее: парень он молодой, здоровый, бессмысленный, а девка-то взрослая уже, не хотела Клавдия, чтобы они вместе толклись в одной квартире. Надеялась, что Настя уедет в Москву, выучится, свою жизнь сложит ловчее и красивее, чем у нее самой, а все вот так страшно обернулось…

Я спросил ее:

— А Коростылев знал, что Костя неродной отец девочке?

Она удивленно взглянула на меня.

— Конечно, знал. Он ведь Костю уважал очень и к Насте хорошо относился, был уверен, что только с Костей она человеком станет… а теперь, что уж говорить, — махнула рукой и горько заплакала.

Около дома Владилен собирал машину в дорогу. Резиновой растяжкой — пауком он пристегивал чемоданы на никелированном крышном багажнике. Дети уже сидели в кабине, а Лариса стояла с сумкой в руках у распахнутой дверцы. Я притормозил у забора, заросшего кустами бирючины и ракитника, вылез из «Жигулей» и сказал Барсу: «Пошли». Пес настороженно взглянул на меня и плотнее забился в угол заднего сиденья, а Владилен нацепил последний крючок, с пыхтением соскочил с подножки, повернулся ко мне:

— Бегать надо по утрам, живот отрастил, дышать трудно…

— Давай вместе бегать, — предложил я. — Бежим цугом, залитые утренним уругвайским солнцем, — захватывающее зрелище.

Он похлопал меня одобрительно по плечу.

— Все — таки ты удивительно настырный человек! Я ведь не верил, что тебе удастся всю эту историю раскрутить.

Я смотрел на него — красивого, сытого, хорошо одетого, доброжелательно — снисходительного — и пытался понять, отчего же меня так распирает сказать ему, что-нибудь неприятное, обидное, горькое. Может быть, я ему завидую? но ведь человеческая зависть — это в первую очередь желание поменяться местами в жизни, а я ни за, что и ничем не хотел бы с ним меняться.