«Ну, что же, так лучше, — подумал он, — не ему и не мне!»
— Так лучше! — прошептал он, раскачивая головой.
Внезапно он встал на ноги и, отвернув широкую полу чапана, заглянул в лицо Лидии Алексеевны. Оно казалось теперь восковым, это словно замерзнувшее лицо.
— Солнце мое ясное, — прошептал он в то время, как его лицо точно все моргало от душивших его рыданий, — солнце мое ясное, простишь ли ты меня!
Он беспорядочно взмахивал руками, сложив их точно в молитве, и заглядывал в ее лицо, тускло освещенное светом свечи.
— Солнце мое ясное, прости меня! Ведь я всегда верил чистоте твоей и удивлялся, что ты выросла такая посреди берлоги! — шептал он, потрясая руками, с лицом, мокрым от слез. — И я никогда не думал, что произойдет вот это! — Он на минуту замолчал, будто задохнувшись от рыданий, в мучениях тиская свои руки, точно желая заглушить этим боль. — И это не я тебя убил, — снова зашептал он с теми же жестами и словно захлебываясь от слез, — не я, а он! Ведь он четыре года меня звериной музыке обучал и взрастил во мне змея, которого испугался и я сам! И я не отказываюсь, — шептал он, — идти за тебя на каторгу, но я захвачу и его с собою, моего наставника и учителя! Солнце мое ясное, прости меня! — повторял он беспорядочно.
Он подошел к ней, весь склонившись, осторожно снял с ее ноги туфлю и приложился к остывшей подошве ее ступни. А эту похожую на игрушку туфельку он спрятал к себе в карман. После этого он посидел еще несколько минут тут же на тахте, точно приводя в порядок думы и чувства, взбудораженные как листья дерева в бурю.
Затем он снова закрыл лицо Лидии Алексеевны полою чапана, потушил свечу и вышел из теплицы, заперев за собою дверь.
Его лицо точно успокоилось и замкнулось в голодной решительности.
«Надо делать надвое, — думал он всю дорогу, возвращаясь уже в усадьбу — и так, что как бы вроде самоубийства и вроде как бы он! То есть, совместно со мною!»
Когда он возвратился в усадьбу, в доме ужинали. Он прошел к себе во флигель, облил свой запиханный в печь пиджак керосином и зажег его, открыв заслон. Затем он оглядел со свечкой в руках всю свою комнату, и, усмотрев на полу несколько капель крови, он тщательно отскоблил их подпилком. Он оглядел и молоток, но тот был чист. Приведя таким образом все в порядок, он прошел в дом и попросил вызвать к себе Загорелова.
— Максим Сергеич, — сказал он, когда тот вышел к нему, — я в мельничных отчетах что-то не совсем понимаю. Там-с, по всей видимости, растрата.
— Растрата? — переспросил Загорелов с неудовольствием и беспокойно. — Где отчеты? Это нужно сейчас же проверить!
— Пожалте-с, они у меня-с в конторе, — сказал Жмуркин.
Загорелов поспешно пошел туда вслед за ним. Тотчас же они занялись проверкой отчетов, и Жмуркин умышленно задерживал его у себя. Но в отчетах все обстояло благополучно, и Загорелов успокоился и повеселел.
Когда он ушел, Жмуркин, не теряя времени, отправился к берегу Студеной, туда, где ее воды вырыли ниже плотины глубокий омут. Вываляв в тине туфельку, снятую с ноги Лидии Алексеевны, он оставил ее на берегу, с тем расчетом, чтобы она производила впечатление выброшенной волною. Он знал, что на это место водят купать лошадей с их мельницы, и эту туфлю найдут завтра в полдень.
Он снова вернулся в усадьбу и заглянул в освещенное окно кабинета. Там играли в карты; он увидел Быстрякова и Загорелова; они сидели с красными, возбужденными лицами, видимо, оба сильно опьяненные. Загорелов с досадой перекидывал ассигнации в сторону Быстрякова, а тот хохотал и говорил:
— Это я вас, сосед, на полтораста обмусолил!
«Ну, теперь до утра будут резаться», — подумал Жмуркин.
Небо делалось серым. В облаке, неподвижно застывшем над восточным гребнем холмов, словно теплился малиновый уголек. В усадьбе кричали петухи.
ХХV
Быстряков вернулся к себе домой в единственном числе. Анфиса Аркадьевна заночевала у Анны Павловны, так как боялась ездить по ночам. Возвратился он в шесть часов утра и сильно подвыпивший; однако, когда он, отворив дверь, вошел в спальню, хмель тотчас же соскочил с него, и он остолбенел посреди комнаты с выражением самого крайнего изумления на рябоватом лице. Лидии Алексеевны в комнате не было, и ее постель даже не была примята. Он крикнул прислугу.
— Где барыня? — спросил он прибежавшую горничную.
— По всей видимости, в гостях заночевали? — отвечала та вопросом же.
— Кой черт, в гостях! — вскрикнул он. — Она ушла оттуда в одиннадцать часов. У нее зубы разболелись. Разве она домой не приходила?
— Никак нет-с; как с вами уехамши, так мы их и не видели.
Быстряков тяжело опустился на стул.
— Что же это такое? Господи Боже наш! — проговорил он.
Пожилая горничная Аксинья, служившая в доме Быстрякова уже десятый год, повторила за ним:
— Господи Боже наш! Куда же они могли деться?
— Лошадей мне! — крикнул Быстряков, и вдруг, отвернувшись к спинке стула, он захныкал в платок.
Аксинья исчезла, но через несколько минут она вбежала в спальню снова, бледная и с глазами круглыми от испуга.
— Барин! Господи Боже! — вскрикнула она с порога. — Господи Боже наш! Протасовские рыбаки сейчас у мельницы туфельку нашли. Рабочий Никешка их сюда ведет, я послала… — говорила Аксинья беспорядочно. — Протасовские рыбаки и пастухи сказывали!.. Ой, батюшки! Это уж не барынина ли туфелька-то?
Быстряков поспешно пошел на двор. Скоро протасовские рыболовы подошли к крыльцу. Их было трое: седой старик с горбатым носом, веснушчатый парень, с белыми ресницами, и семилетний мальчуган. Этот был без штанов и с ведром в руке. Парень держал в руках туфлю, перепачканную в тине.
Быстряков взял эту туфлю и опустился на крыльцо.
— Это Лидочкина, — сказал он.
Туфля выпала у него из рук. Он заплакал, весь сотрясаясь. Несмотря на свое грузное тело, плакал он совсем дискантом, по-ребячьи. И по-ребячьи же он зажимал платком нос и всхлипывал.
Быстряков был хохотушка, но любил и поплакать, и в Страстной четверг, при чтении о страданиях Спасителя, он всегда стоял в церкви с лицом, мокрым от слез.
Между тем, по всей усадьбе пронеслась весть: барыня Лидия Алексеевна утонула!
Быстряков разослал верховых к становому, к следователю, к Загореловым, а сам остался, как был, на крылечке, словно сторожа туфлю. Он постоянно плакал, сморкался и приговаривал:
— Если тебя чем обидел, — прости!
Прежде всех приехал Загорелов в одном экипаже с Анфисой Аркадьевной. Он был бледен, неумыт и всклочен. Выскочив из экипажа, он встревоженно сказал Быстрякову:
— Я этому не хочу верить! Что тут случилось у вас?
Быстряков вместо ответа показал на туфельку, стоявшую тут же рядом с ним на крыльце.
— Что же это такое? — говорил Загорелов, бледнея. — Этому даже верить нельзя!
А с Анфисой Аркадьевной сделалось дурно; ее насилу внесли в дом.
Затем подошли Безутешный и Жмуркин.
— Загубили душу? — спросил Безутешный, ни к кому не обращаясь и подходя к крыльцу. — Эх, подлецы, подлецы! — добавил он загудевшей как колокол октавой.
Жмуркин спросил у Загорелова:
— А где туфельку-то нашли?
Он был бледен, серьезен и сосредоточен.
Через минуту он говорил перед крыльцом:
— Это еще ничего не доказывает, что туфельку около воды нашли. Разве ее нельзя подбросить? Убили, а потом подбросили: смотрите, дескать, сама утонула. А этого нельзя и предполагать! Хорошее сословье, когда топится, всегда записку оставляет, а тут записки нет. А ведь Лидия Алексеевна не девка крестьянская! — говорил он с сдержанными жестами.
— Весьма возможно, что и так, — сказал Быстряков Загорелову, — на бабе на пять тысяч всяких побрякушек навешено, а она идет ночью пешком! Сколько раз говорил ей: «эй, баба, не шлендай ты, сделай такую милость, пешедралом! Иль у нас на конюшне лошадей мало!» Нет, не слушалась, любила ходить пешком! — Быстряков снова расплакался. — И вот дождалась, — заговорил он дискантом, — может и взаправду удушили!