В толпе, сначала молчаливо присматривавшейся к происходившему, раздались возгласы, смешки.
К толпе подошли почти одновременно с разных сторон Евтихиева, Поликанов и директор.
Евтихиева протиснулась к женщинам из укупорочного, быстро спросила, в чем дело, усмехнулась и стала что-то говорить им. Поликанов молча оглядел Афанасия Мироныча и, наклонив голову набок и засунув руки в карманы, сказал случайному соседу:
— К чему мужика обижать?
— Да, его обидишь! Как же!.. Он девку, говорят, пришел учить, а бабы пристали за нее.
— Напрасно бабы в семейное дело мешаются. Вполне напрасно!
Андрей Фомич прошел к Афанасию Миронычу, и толпа расступилась перед ним.
— По какому поводу собрание тут? Ты что? — спросил он Афанасия Мироныча.
— Я ничего… Меня вот понапрасну задирают… Я, значит, по своему собственному делу, а они мешаются…
— Он с расправой сюда прилез!
— Характер свой показывать! Девку свою тиранить!
— Родительскую власть кулаками доказывать!
Женщины взорвались возгласами, закричали, оглушили Андрея Фомича. Директор поднял голову и, сияя насмешливой улыбкой, показал руками, что он ничего не может расслышать и понять.
Тогда вышла Евтихиева и заговорила. А когда она заговорила, женщины успокоились и примолкли.
Евтихиева толково и спокойно объяснила, в чем дело. У Афанасия Мироныча от ее спокойного и уверенного голоса испуг в глазах разжегся ярче и сильнее. Рабочие кругом притихли. Женщины сбились в тесную кучку и как бы слились с Евтихиевой и кивками и короткими возгласами помогали ей растолковывать директору и остальным все дело.
А в это время Степанида стояла, прижавшись к стене, и чувствовала себя одинокой, беззащитной и брошенной…
Но она не была одинокой. Она только еще не понимала, что и ее товарки по работе, и Евтихиева, и директор, и большинство рабочих, задержавшихся возле Афанасия Мироныча и поглядывающих на него с насмешкой и неприязнью, что все они ей родные и близкие и что все они вот сейчас, в это мгновенье, чувствуют ее горе и готовы защитить ее, помочь ей…
— Ну, вот что! — громко сказал Андрей Фомич, выслушав Евтихиеву. — Убирайся-ка отсюда! Живо!..
И Афанасий Мироныч, съежившись и пряча в себе ненависть ко всему этому месту и ко всем этим враждебным людям, быстро, без оглядки пошел от контрольной будки.
Глава девятая
Люди, которых обещали директору прислать из города, как он объяснил Карпову, «на усиление», приехали через неделю после Андрея Фомича.
Приехало четверо. Веселый, непоседливый, с веснушчатым лицом и косящими синими глазами — профработник. Высоченный детина, с трубкой во рту, которую он почти никогда не прятал в карман, в клетчатой мятой кепке, бритый — художник. Сияющий круглыми очками в роговой оправе инженер. И степенная, ласковая женщина с тонкими сжатыми губами и с двумя глубокими морщинами на лбу.
Женщина сразу же собрала бюро ячейки.
И когда члены бюро расходились после этого созванного приезжей женщиной совещания, у них были растерянные лица, они молчали и озабоченно переглядывались.
Веселый профработник наполнил в первое же мгновение шумом и грохотом весь фабком. Он заразительно смеялся, весело переговаривался и перешучивался с фабкомщиками, хлопал по коленке Савельева и казался беспечным рубахой-парнем.
Савельев устроил при нем заседание фабкома. На заседании приезжий был по-прежнему весел и непоседлив, садился верхом на стул, соскакивал, бегал по комнате, был чему-то рад и, по-видимому, остался доволен здешней работой. У Савельева порозовели от удовольствия уши, и он озирался по сторонам победоносно и горделиво.
— Замечательно! — гремел приезжий. — Да у вас, ребята, тут такие условия работы, прямо замечательные! Тут если не добиться хороших результатов, так это, ребята, надо основательными шляпами быть!
Савельев пошире раскрыл глаза на приезжего и стал прислушиваться внимательнее. Внимательнее стали прислушиваться и приглядываться к приезжему веселому профработнику и остальные. А тот, не переставая улыбаться и поглядывать на Савельева ласковым, ободряющим взглядом, сыпал да сыпал:
— А у вас тут ничего, ну, ничегошеньки не сделано!.. Во-первых, культработа… — он загнул палец. — В этом отношении синяя блуза — раз, балалаечники — два, и в общем нуль!.. Во-вторых, — он загнул другой палец, — организационные вопросы…
Он загибал палец за пальцем. Загибал медленно, не торопясь. И на фабкомщиков каждый загнутый палец приезжего профработника действовал как удар обухом. Фабкомщики нахмурились. Савельев потускнел и стал криво, виновато улыбаться.
Когда приезжий загнул все пальцы и высчитал все упущения и все неполадки в профработе, нехорошая, напряженная тишина несколько минут простояла в фабкоме. Напряженная, тревожная тишина, видимо, не понравилась приезжему. Он повернулся и в ту и в другую сторону, заглянул в лицо Савельеву, тому, другому. Ласковость и добродушие смылись, слиняли с его лица, вытекли до отказу из сияющих синих, немного косящих глаз.
— Ну, молчком-то, этак-то вы, ребята, ничему не поможете! — прорвалось его раздражение, рассекая тишину. — Вы оправдываться, значит, не хотите?! Совсем дела, значит, швах?
Тогда в фабкоме вздыбился, загремел спор. На спор, на горячий крик пришли рабочие-активисты. Пришел Лавошников, заглянула Евтихиева.
Окна были открыты. Из окон на улицу, к фабрике потекли возбужденные голоса, понеслись крики.
И как только у фабкомщиков развязались языки, как только фабкомщики против попреков приезжего выставили свои резоны, — у того моментально просветлело лицо, засверкали глаза, и ласковая улыбка зажглась теплее и ярче прежнего…
Инженер и художник были позваны директором в его кабинет. Туда же пришел и Карпов и еще кто-то из технического персонала.
Художник, пыхтя трубкой, протиснулся к этажерке, на которой стояли образцы изделий «Красного Октября». Серая пыль покрывала чашки, блюдца, чайники, телефонные и телеграфные изоляторы. Сдунув с ближайших вещей серую пыль, — и для этого ему пришлось на мгновенье вытащить трубку изо рта, — художник взял чашку, поднес ее поближе к свету и полюбовался росписью, позвенел ногтем по фарфору:
— Хорошо звенит черепушечка!
Андрей Фомич вытянул шею и усмехнулся:
— Мы нашим-то фарфором можем похвастаться! Черепок у нас чистый, белоснежный, точно серебро звенит!
— А рисунок подкачал! — озабоченно сказал художник. — Культуры нет… Глядите!
Он протянул им — Андрею Фомичу, Карпову, приезжему инженеру и другим — чашку и показал на рисунок. На чашке в стремительном полете взвилась ласточка. Несколько свободных и смелых мазков создавали ласточку такой естественной и живой. А вокруг летящей ласточки змеился росчерк густого узора. Ласточка тонула, скрывалась в этом узоре.
— Глядите! — повторил художник, закрывая пальцем тоненькие штрихи и росчерк. — Вот убрать всю эту ненужную ерунду, и рисунок, тот же самый рисунок, получается изящным, тонким и прекрасным. Только убрать все эти финтифлюшки!
Внимательно следя за художником, Андрей Фомич разглядел ласточку и возбужденно закивал головой:
— Честное слово, правильно!.. Видал ты!.. Такой пустяк, а что делает!.. Вы, товарищ…
Художник поднял чашку повыше и подсказал:
— Никулин.
— Вы, товарищ Никулин, покажите-ка это нашим расписчикам, нашим живописцам, пущай сравнивают…
Карпов кашлянул, перелистал какое-то дело и со стороны отозвался:
— Вряд ли наши живописцы согласятся, что без этих финтифлюшек рисунок становится лучше. Вряд ли… Они ведь к этому привыкли сыздавна.
— Ну, привыкли!.. — вскипел Андрей Фомич. — Конечно, те, которые привыкли, об них разговору не может быть. Их не переделаешь сразу. А мы, товарищи, молодежь учить будем! Смену!.. Та-то поймет, в самую сущность взглянет!..
— Разумеется! — буркнул Карпов и озабоченно уткнулся в «дело».
Художник поставил чашку на место и стал перебирать и рассматривать другие изделия. Он брал их быстро одно за другим, мимолетно, но цепко и внимательно оглядывал и возвращал на полку. И так, рассматривая все эти чашки, блюдца, чайники и изоляторы, дошел он до круглой чашки. Он схватил ее — полушарие с ободком-донышком, с голубою каймой, с черточками нехитрого, но тонкого узора. Схватил и изумился.