— Эх, нехорошо! — поморщился он. — Глупо как!..
Окна были раскрыты настежь. Из сада доносилась музыка. В саду на открытой сцене шло представление. Там гуляли беспечно и весело. Так молодо и так легко звучали голоса, всплескивался смех. В этом саду еще недавно Карпов встретился с Федосьей и разговаривал с ней. И там объяснился. Вспомнив об этом, Алексей Михайлович скривил губы, как от боли, и повторил:
— Ох, как глупо! Как все это подло, непроходимо глупо!
Он припомнил весь свой разговор с девушкой: и то, что он ей говорил, и то, что она ему ответила. Лицо его стало унылым и кислым. Губы сложились в плачущую, в скорбную гримасу.
— Как ненужно… как глупо!..
Карпов качал головой, и тень от него, длинная и нелепая, качалась, ломаясь на стене.
Вечер из синего за окном превратился в черный, в густой бархатисто-черный. Вечер вползал в окна острой свежестью. Карпов зябко повел плечами, взъерошил свои белокурые волосы и, подойдя к окнам, закрыл их одно за другим.
Музыка сразу заглохла и оборвалась, прильнув к холодным стеклам там, по ту сторону, на улице.
Часы пробили десять. Десять хрустальных шаров покатились один за другим. Десять звонких капель пролилось где-то за фабрикой.
Карпов сверил свои часы на руке с боем фабричного колокола и заторопился. Его вдруг потянуло на воздух, в сад. Ему захотелось уйти из дому, освежиться, рассеяться.
Он вышел. У ворот на скамейке темнели люди. Не замечая их, Карпов прошел на средину пыльной улицы и медленно пробрел в ту сторону, откуда веяло речной сыростью, где чувствовалась живая жизнь реки и где всплескивались смутные, неуловимые звуки. С широкой улицы свернул он в переулочек. Внизу белела река. На берегу грудились бревна. Карпов дошел до бревен и уселся на них.
Пустынно и тихо было кругом. Река замерла, застыла и слабо поблескивала. А небо обложено облаками, так что не видно ни звезд, ни луны.
Оттого, что кругом было тихо и пустынно, оттого что небо было пасмурно и река мутно и матово поблескивала, словно замутненное старое зеркало, Карпову стало здесь еще тоскливее, чем дома. Он вздохнул и стал слушать тишину.
Вдруг он почувствовал, что он здесь, у реки, не один, что есть тут кто-то поблизости еще. Он насторожился, стал прислушиваться. Откуда-то сбоку, из-за штабелей бревен доносился приглушенный говор. Мужской голос страстно и убедительно говорил:
— Те… они все так себе… Честное слово!..
— Набалуешься да и откачнешься! — певуче и звонко вплелся женский голос. — А я потом что?.. Как Стешка же, разве?..
— Нет, ты не бойся!..
Мужчина говорил немного снисходительно, горячо, настойчиво.
Карпов вслушался. Ему показался знакомым голос мужчины: «Где я его слыхал?» — постарался он вспомнить. А мужчина продолжал говорить, и слова его рокотали нежностью, лаской и в этой ласке, в этой нежности уже чувствовалась уверенность. Женщина лукаво рассмеялась. Смех плеснулся задорно и понесся над водою.
— Тише! — приглушенно остановил ее мужчина. — Ишь ты какая!
Небо стало светлее. Облака начали рассеиваться, сползаться к югу. Обнажилось чистое бирюзовое поле на небе. Река заиграла искрами.
Карпов встал и пошел в ту сторону, где разговаривали. На бревнах, тесно прижавшись друг к другу, сидели двое. Они отпрянули один от другого, увидев Алексея Михайловича. Женщина смущенно вскрикнула. Мужчина приподнялся навстречу Карпову и, вглядевшись в него, успокоил свою собеседницу:
— Ничего… Сиди!
Алексей Михайлович узнал в мужчине Василия.
Он прошел мимо него, мимо пригнувшейся и спрятавшей лицо женщины молча. Злоба, внезапно нахлынувшая и ознобившая его цепким холодком, тихая злоба охватила его.
«Вот! — подумал он и сжал кулаки. — Вот так же и с Федосьей любой парень, любой рабочий сможет… А я… А у меня ничего не выйдет!»
Глава восьмая
Три дня уже шел дождь. Небо обложилось мутными серыми тучами, хребты спрятались за зябкой сеткой дождя, дороги покрылись жирной глинистой грязью, в полях было уныло. Внезапно повеяло нежданной осенью.
В цехах, несмотря на ранние часы, стало темно, и электрические лампочки вспыхивали сразу же после обеда. Дождевые потоки ползли по оконным стеклам, с улицы, в цеха гляделась безглазая тоска. Тоска заползала в сумрачные корпуса фабрики, в полутемные мастерские, в низкие склады. Шум дождя, неумолчный и надоедливый, прихлестывал собою шумы и грохоты фабрики. Рабочие посматривали сумрачно, работали вяло. От желтого электрического света, мешавшегося с немощным светом пасмурного, непогодливого дня, на лица рабочих падали серые, зеленоватые тени. И все казались не по-обычному сосредоточенными и суровыми.
Веселее, чем где-либо, было в горновом цехе, у печей. Печи дышали нестерпимым жаром, и этот жар теперь, когда на улице было ненастно, когда на улице было сыро, холодно и грязно, радовал и веселил.
Поликанов ходил вокруг горна и покряхтывал от удовольствия:
— Вот тута хорошо… Тута не мочит… нет!..
Работавшие вместе с Поликановым помалкивали, но по лицам их видно было, что они соглашаются со стариком и что они знают и чувствуют сами, что действительно, здесь, в тепле, очень хорошо.
И только один кто-то, недовольный, озабоченно вымолвил:
— Хорошо-то, конечно, хорошо… А вот сена-то сгниют… Ето не дождь, а самый настоящий сеногной!.. Еще в копны кои не сгребли, а кои и не откосились… Пропадут покосы… Очень возможно, что пропадут!..
Тогда и Поликанов спрятал свою радость. Он покрутил головой и сплюнул:
— С сенами худо будет… Наплачутся-то, у кого лошади…
Кто-то весело рассмеялся:
— Беда с вами, товарищи! Пообзавелись лошадками да коровами, да теперь охаете, на небо глядючи: ай, дождь, ох, ненастье!.. сено сгниет!.. овес положит!..
— Не зубоскаль! — сердито остановил говорившего — молодого черноволосого рабочего — Поликанов. — Кому какое горе, ежели у рабочего для своей надобности и для семейного удовольствия скот имеется… Своим горбом рабочий все это наживал. Понимать это надо…
— Я понимаю! — усмехнулся спорщик и замолчал.
Дверь, визжа на блоке, раскрывалась и закрывалась.
Торопливо входившие рабочие отряхивались, фыркали и проталкивались погреться и обсушиться к печи:
— Благодать!.. Не жизнь тут, а одно удовольствие!..
— А Белая дурит. Плоты срывает…
Горновщики отошли от печей и окружили вновь прибывших. Смутная тревога охватила их.
— А как плотина?
— В пруду вода играет?
— Играет!.. Гляди, сорвет, промоет плотину. Тогда весь механизм снесет…
Поликанов к чему-то прислушивался и тревожно сказал:
— В двенадцатом годе, при Петре Игнатьевиче, при хозяине, так же вот дожжи две недели шли и уполнили пруд до крайности, а по прошествии краткосрочного времени промыла вода плотину и остановились толчеи да мельницы, да волокуши на цельных на два месяца… Стеснительно было для рабочих. Ужасно!..
— Теперь, бать, не промоет, не сорвет!..
— А пошто же это не сорвет? Плотина, она этакая же, как и при Петре Игнатьиче, как в двенадцатом годе…
Поликанов вдруг замолчал. На морщинистых щеках его выплыли желтоватые пятна. Он отвернулся и отошел к раскаленным заслонкам печей.
Дождь усилился. Широкие потоки воды сбегали с крыши и сердито захлестывали окна. По большим лужам на пустынном дворе плясали бесчисленные круги, и водяная пыль трепетала над ними, как синеватый дымок.
Пустынный двор сразу почему-то ожил. По лужам, по грязи побежали куда-то в одну сторону рабочие. Кутаясь в дождевик и размахивая руками, вместе с ними побежал Карпов.
Горновщики прильнули к окнам и встревоженно проследили за бегущими:
— К плотине ребята бегут… Рвет!..
— Ох, сорвет, товарищи!..
— Ведь это беда, ребята! — встрепенулся Поликанов.
— Чистое наказание! Поглядите за горном! — решительно сказал он, что-то надумав. И, схватив пиджак и натягивая его на себя на бегу, он выбежал на двор под дождь.