Изменить стиль страницы

Мельника Варлама, солдата, прошедшего через мировую и гражданскую войны, никто не числил в агитаторах — не догадывалась Советская власть, какой у нее убежденный защитник на маленькой мельнице над Чхеримелой.

Был у Варлама грех — любил он пофилософствовать: война да революция дали ему столько впечатлений, так переполнили его душу, что вряд ли до конца жизни было дано ему высказать все, что передумал он в окопах, сражаясь с немцами, вшами, империалистами, что передумал на госпитальной койке, с которой сполз на костылях, вряд ли до конца жизни было дано ему пересказать все, что повидал он в революционной Москве, в отряде по борьбе со спекулянтами, да в переполненной, пропахшей потом теплушке, развозившей после революции кавказцев по домам.

Вспоминалось все это ночами, обрывками короткого и тревожного сна, он вставал с тахты, чуть прихрамывая, выходил на балкон, сворачивал самокрутку и, подперев голову рукой, уносился мыслями в прошлое, сетуя, что еще далеко до рассвета, зная, что больше не уснуть.

Был Варлам сыном крестьянина молчаливого, считавшего, что бог не зря дал человеку два уха и только один язык, да и сам Варлам до того, пока его взяли в солдаты, многословием не отличался: больше любил слушать других, набираться уму-разуму. До солдатчины слыл мастером корзинного дела: с помощью длинного металлического языка сплетал корзины — подивишься, да не повторишь — за них немалые деньги платили в Кутаиси и в Тифлисе.

Приходят к Варламу гости, он выставляет кувшин вина и закуску, гости говорят о том, о сем, Варлам слушает их, да плетет корзину. Смеется, когда слушает веселую историю, подает реплики, а от дела не отрывается, Посидели гости, поговорили и разошлись ни с чем, ничего путного за это время не сделали, а у Варлама полкорзины готово.

После войны пальцы у Варлама не так работали, забросил он корзинное дело, пошел на мельницу.

Отар любил проводить вечера с Варламом. Мирно тараторили жернова, при свете тусклого фонаря Варлам и его помощник, обсыпанные мукой, казались участниками какого-то мифического представления. Крестьяне, сидевшие на мешках и ожидавшие очереди, закуривали самосад и не торопились начинать разговор. Знали, если будет у Варлама настроение, заведет его сам. Вот только с женщинами не вел разговоров Варлам — ни к чему, пусть домом занимаются, за детьми следят, а в политику не лезут. И вообще, зря женщинам столько прав дали, ни к чему хорошему не приведет. Эту сторону революции Варлам активно не воспринимал и с женщинами разговоров вести не любил; что же касается крестьян, всех этих Павлэ, Коций, Николозов, Глахун, всех этих простоватых, крепких крестьянским умом и не очень сильных в международной политике односельчан, то Варлам был честно убежден, что все они нуждаются в политическом просвещении. На районного агитатора, за которым, помимо Мелискари, было «закреплено» еще шесть или семь сел, особой надежды не было. Вот и становился волей-неволей агитатором сам Варлам.

Говорил он о войне с германцами, о большевиках, с которыми познакомился на фронте, о русских батраках, с которыми проводил дни и ночи в окопах, о революции, которую видел своими глазами. И о том, ради чего умирали большевики, говорил тоже. И вспоминал старого друга своего Давида Девдариани, сына дворянина.

— Ты вот возьми и порассуждай, почему он взял сторону рабочих и крестьян. Значит, в этой власти старой такое было, что ему тошно стало… Э-э-э, повидал я, как офицеры с солдатами обращались. Как в лицо били, если забывал человек, куда поворачиваться по команде «налево». Понимаешь, неграмотные мужики приходили, им на одну руку солому привязывали, а на другую сено. Чтобы не перепутали, где какая сторона. А разве мужик виноват был, что его никто ничему не учил. Взяли в армию, ударили раз, ударили два, все, что было, вылетело из головы. И меня один ударил тоже… Больше не бил… И других больше не бил. Заставил грех на свою душу взять… Глупый был человек и злой, царство ему небесное.

— Что же ты с ним сделал, дядя Варлам? Неужели убил? — спросил Отар, когда первый раз услышал эту историю. Хорошо зная Варлама, его незлобивый характер, он не мог поверить рассказу.

— Когда он меня ударил и сказал «скотина», ему уже трудно было остановиться, а мне стало все равно: я только думал, неужели не знает, что его теперь ждет? Пожалел даже. Про себя. Была такая сила, которая заставляла меня пойти на плохое дело, ждал — может быть, найду другую силу, которая будет посильнее ее, поборет ее. Но не нашел. — Варлам скрутил козью ножку, затянулся, прикрикнул на Цербу, воровато пробиравшуюся в комнату, и заговорил о щенках, которых она недавно принесла. Почувствовал Отар, что не хочет Варлам вспоминать старое, да не удержался, спросил:

— А за что он вас?

— Да было такое дело. Он ударил моего товарища Трофима. Тот раньше охотником был на Урале, белок стрелял. В глаз попадал. Был неграмотный и медленно соображал. В рассрочку. Но имел самолюбие — охотник! А этот фельдфебель Винт на стрельбах к Трофиму придрался. «Как лежишь?», — говорит. А Трофим, не вставая, ответил: «Как могем, так и лежим. Вы не на меня смотрите, а на мишень». Винт вскипел. Еле дождался, пока кончили стрелять. Велел принести мишень Трофима. Все пули в центре оказались. Думали, похвалит солдата, а он сказал: «Ты что же, сукин сын, решил — раз стрелять научился, значит, и хамить можешь? Я тебя, мать твою, научу, как разговаривать. Понял, негодяй?»

Вместо того чтобы ответить как положено, Трофим переспросил: «Чего-сь?» Винт ударил его. Трофим выплюнул кровь и ничего не сказал. Я рядом стоял. Заступился. Винт и меня ударил. Больше не бил… Никого… Твой отец сказал, что я поступил верно, а дед разговаривать перестал.

Задумался рассказчик, затянулся глубоко.

— Дядя Варлам, давно собирался спросить тебя, что у них произошло — у деда с отцом? Не хочешь — не говори. Но я уже взрослый и должен знать. Расскажи. Прошу тебя.

— Однажды случилась история. Может, все с нее и началось. Датико, так его маленьким звали, налетел на урядника, который у Тебро и Николоза корову уводил. Датико из города на каникулы приехал, урядник был новый и не знал его, оттолкнул грубо. Датико заплакал. Бросился на урядника. Ударил. Сам заплакал: «Не отдам корову, не отдам». Твой дед вышел. Отодрал при всех ребенка.

— А что с коровой стало?

— Датико выпросил у матери деньги и отдал Тебро. С тех пор в ее доме стеснялся показываться. Она ему все хотела руку поцеловать.

— Мой дед не любил моего отца?

— Нет, любил. Очень любил. Пока не разошлись. Книгу вместе писали. Да не кончили… Разошлись. Твой дед очень уважаемый был человек. К нему из Петербурга и из Парижа ученые в гости приезжали. Это он первый обследовал пещеру Дэвис-хврели. Теперь о ней все кругом говорят. Недавно снова из Тбилиси экспедиция пожаловала; много интересного нашли. Недалеко, сходил бы.

Стоянка первобытного человека в Имеретии, близ родного села Отара, считалась одной из древнейших в Советском Союзе. Резцы, скребки, осколки камня и вулканические стекла, ручные топоры — рубила и наконечники копий, найденные здесь, были вывезены в Тифлис и демонстрировались в историческом музее.

Но археологические работы близ Харагоули продолжались, и, перейдя в десятый класс, Отар с разрешения матери и Тенгиза поступил рабочим в археологическую партию.

Как всякий новичок, он служил рьяно. Безропотно перетаскивал тяжеленные ящики, за двоих работал лопатой; эта его безропотность и исполнительность, два союзника, с помощью которых делали первые шаги многие будущие светила, принесли ему доброе отношение и старых и молодых. Однажды он был допущен к расчистке небольшого, но, судя по всему, интересного захоронения, ибо руководитель экспедиции профессор Инаури, сухонький человек с тоненькой бородкой и тоненьким голосом, бегал вокруг площадки и заклинал господом богом ничего не поломать и ничего не упустить при фотографировании.

Только-только почувствовал Отар первую радость самостоятельной работы, только-только подружился с недотрогой Циалой, дочерью руководителя экспедиции, профессора Геронти Теймуразовича Инаури… пришла из Тифлиса телеграмма.