Он уехал туда сразу после увольнения из театра, в 1989-м, и сумел обосноваться в сквоте на Лиговке, который позже стал «Пушкинской, 10». До лета 1990-го перебивался с хлеба на пиво, а в августе, глядя на похороны Цоя, в зелени Богословского кладбища, решил, что пришла пора возвращаться на малую родину.
В родном пепелище тридцатилетний Наумов сразу стал культовой фигурой и легендой для подрастающего поколения грядущих контркультур.
Жил Марк один. По выходным дописывал романы Кафки, а по будням учительствовал и рок-н-ролльствовал. Он основал на базе одной из средних школ студию актёрского мастерства и три раза в неделю обтёсывал малолетних буратин в поисках самородков. В эту студию однажды и заглянул девятиклассник Игорь Бессонов. Уже на следующий вечер они сидели у Марка на кухне, пили спирт с колой, чадили «Примой» и обсуждали план совместного акустического сейшна.
Выйдя из облезлого здания больницы, Гарик вгляделся в небо цвета вспыхнувшего спирта, и желание выпить на мгновение придушило все его мысли. Следом спустились Катя и Дуст. От раскрасневшихся прекрасных глаз струились тонкие стиксы туши.
Паршивец Дуст вызвался проводить.
Гарику захотелось взять её руку, сказать что-то настоящее, подходящее и окутывающее. Но получилось прощально кивнуть. Не двигая взгляда, мягко и будто на цыпочках, Катя потерянно поплыла в сторону остановки. Дуст поспешно козырнул и хищно устремился следом. Ревниво проводив парочку взглядом, Гарик мысленно обругал себя и двинулся в сторону магазина с длинной вывеской «Пивоводкавиносигареты». Выйдя оттуда с пакетом в руках, он зазвенел к Наумову.
Марк оказался дома.
– О, привет! Проходи.
Он бросил одобрительный прищур на звякнувший пакет и, хлопнув за Гариком дверью, скрылся в кухне. Гость скинул кеды и протиснулся в комнату, загромождённую стеллажами с книгами и пёстро-разноцветным винилом. У окна смотрели друг на друга два засиженных до впадин кресла с журнальным столиком между. На стене метрономом постукивали единственные в квартире часы. В углу нелепо громоздился одинокий диван с коричневым комком пледа. Пахло портвейном.
Гарик тяжело рухнул в кресло, попутно вытягивая из пакета янтарную бутылку. Следом в комнате возник Наумов со стаканами в одной руке и тремя плавлеными сырками в другой. Устроившись напротив Гарика, он разложил содержимое рук на столе.
Звонко откупорив ножом пластмассовую пробку, Гарик музыкально набулькал портвейн в стаканы, доливая до краёв. Марк разворачивал сырки и заинтригованно наблюдал, перемещая взгляд с подрагивающих рук на напряжённое лицо – и обратно.
Они подняли гранённики и Гарик замер. Наумов не потянулся чокаться, хотя делал это всегда. Он, щурясь, вчитывался в хмурость, пытаясь угадать, что именно последует. И не угадал.
– Час назад Костя умер. Убили.
Лицо Марка не изменилось. Он опустил глаза, медленно осушил стакан и, туго поморщившись, устремил на Гарика ждущий деталей взгляд.
– Гопники подрезали. Ночью. У «Поиска». Возле сквера, – дозировал тот. – Умер сегодня. В первой.
В бóльших подробностях не было нужды. Наумов поднялся, подошёл к окну и задумчиво изрёк:
– А мне казалось, что уже кончилось. Принимаете эстафету, значит…
В одно движение влив в себя портвейн, Гарик зажмурился, громко шмыгнул носом и вынул из косухи сигареты.
Эту косуху, протёртую стенами питерских сквотов и обезьянников, пару лет назад подарил ему Марк. Этакий самурайский артефакт, переходящий наследием из рук в руки; символ величия духа и воли к победе над всяческими варварами.
Наумов вернулся в кресло.
– Награммь ещё.
Гарик награммил. Синхронно и слаженно, как ритм-секция, они заглотили сладко-кислую жидкость. Портвейн, как и в первый раз, вошёл словно в сухую почву. Руки потянулись к сыркам, чиркнули зажигалки, заструился дым.
Наумов снова встал и ностальгически всмотрелся в окно, чутко занюхивая алкоголь весной, сочившейся из форточки.
– Знаешь, что в памяти всплывает?
– Что?
Марк задумчиво пустил кольца.
– Четыре года назад, в 92-м… Помнишь, когда на День города «Кар-мэн» с Титомиром привозили?
Гарик кивнул, он там был.
– Ну, вот. После концерта на площади народ ещё бухал и под магнитофоны танцевал. Питона нашего тогда иномарка сбила. Кишки по всей площади раскидало.
– Да, помню. Тогда весь город гудел. Там за рулём, кажется, то ли внук, то ли племянник какого-то мента был, бухой.
– Не внук, а зять. Да. Когда народ – как сейчас помню – под «Багдад» отплясывал, Питона на углу площади… И, заметь, если помнишь, номер тогда от бампера отлетел – все видели. А в протоколах потом ни слова об этом не было. Ты прикинь: сбить по синей дыне человека, оставить номер на площади перед толпой людей и смыться – без последствий. Вот так.
Лёху Питона, друга Наумова, Гарик знал на уровне «привет-привет». Питон носил кожаные штаны, мог без потерь отстроить на «Карате» хоть «Пинк Флойд» и был золотыми – как его называли – ушами Градска. Он рулил звуком на всех крупных городских площадках: от ярмарок до концертов всесоюзных звёзд, которые с наступлением девяностых стали приезжать на периферию отечества в таком количестве, что публика со временем начинала путаться в персонажах, коими пестрели нескончаемые «Комбинации», «Ласковые маи» и «Миражи».
Рассказывали даже историю о том, как однажды в Градск занесло Владимира Кузьмина. Все городские старорокеры самозабвенно конвульсировали у сцены вместе с молодыми панками под «California Rain». Кузьмин тогда сам исступлённо свирепствовал на сцене чуть не до обморока, и от звука был в нескрываемом экстазе. За звукорежиссёрским пультом сидел Питон.
Свидетели расписывали в красках, как после выступления Кузьмин подошёл к своему концертному звукарю, похлёбывающему виски со льдом, с размаху хлестанул его по рукам, выбив стакан, и пролаял: «Ты, говнарь! Почему у меня в каком-то засранске звук круче, чем в Москве?! Уволен!».
Никто сейчас уже не доищется, насколько этот фельетон сочетался с правдой, но весь музыкально ориентированный Градск знал, что к Лёхе Питону приезжали сводиться москвичи, писавшиеся на «Мосфильме». И записи эти потом отрывали с руками ведущие радиостанции столицы, проталкивая их в эфир в прайм-тайм.
И вот, в середине 1992-го года, после выступления Лемоха и «Высокой энергии», Лёха вышел с площади и направился в сторону дома. В этот момент его сбила серая «Ауди», скрывшаяся через мгновение в регулярно неосвещаемых улицах. Свидетели заметили искорёженный номерной знак на асфальте и блестящую кокарду за задним стеклом уносящегося в темноту авто. В Градске тех лет милицейская фуражка в автомобиле была сродни «синему ведёрку» десяток лет спустя – индульгенцией на свободу действий и символом кастовой неприкосновенности.
Наумов сосредоточенно вмял сигарету в пепельницу на подоконнике и вполголоса пробурчал:
– Да, вот так. Кто-то проживает долгую, кто-то – счастливую жизнь.
Помолчал, вглядываясь в полуденное небо, и добавил:
– Похороним сами. Семье сейчас тяжело.
Хоронили на пятый день. Сразу за матерью и сестрой угрюмо вышагивал Вентиль с венком «От друзей». В руках у Дуста лаконично шуршал венок с надписью «Боевой Стимул». Туго сдерживая слёзы, рядом с Дустом шёл Гарик и тщетно ловил Катин взгляд. Полторы дюжины человек брели следом, старательно скорбя лицами. Всматриваясь в них, Гарику становилось нестерпимо мерзко.
Вдумываясь в идущую за гробом Катю, он поэтизировал себе её настоящее: «Запахи, цвета и звуки смешиваются в густой гул и вязнут в пространстве, сцепляясь в гнетущую какофонию. Катя… Изредка проясняющееся сознание окатывает холодной испариной, и по едва высохшим тропинкам на щеках новые слёзы беззвучным водопадом катятся из глаз, будто слетают краны. Катятся… Градом… Катя… Градова… Потом в горло возвращается ком, пространство сгущается, отключая запахи, цвета и звуки. Катерина… Вселенная превращается в скорбь. И так – до следующего прояснения. Наверное, так срабатывает механизм, охраняющий психику от расстройства: кто-то нажимает кнопку, предохраняя сознание от распада. Катюша… А когда под напором предохранитель сгорает, Катенька… разум остаётся в потусторонности, без возможности возвращения… Больно. Боже, как тебе…»